Лихая година
Шрифт:
Он так смешно удивился этой неожиданной благодати и так голодно глядел на Кузяря, что я захохотал.
У колодца, в часы вечернего водопоя, у пожарной, у пустых амбаров стали кучками собираться мужики. Сначала они мирно, как будто беззлобно, толковали о том и о сём, приглядываясь, прислушиваясь друг к другу, потом горячились, спорили и с оглядкой расходились в разные стороны. На нашей стороне мужики собирались позади жигулёвки, у оврага.
Пронырливый и догадливый, Кузярь уже знал, почему украдкой собираются мужики и о чём они толкуют. Несмотря на запреты, он в сумерки пробирался даже на верхние порядки заречья, прятался за избами и кладовыми и вслушивался в мятежные разговоры мужиков. Миколька молчал себе
А Кузярь хвастливо ухмылялся и подсекал:
— Только болты и болтают, а дела нет. Языком колоколят: тара–бара, а каждый — прочь от шабра.
Он говорил, как взрослый, рассудительно, строго. На лбу у него прорезывались морщинки, а глаза горячо вспыхивали от негодования.
Закатные вечера потухали в дымной гари, и небо над избами заречья долго пылало красным заревом, тревожило душу смутным предчувствием, а над лукой пылилось горячим пеплом. Воздух был туманно–фиолетовый, угарно–знойный, избы, амбары и кладовые таяли в дыму и казались ненастоящими. Церковь как будто стояла на коленях и скорбно молилась угасающей заре. Но, когда становилось совсем темно, в разных местах за селом дрожали во мгле другие зарева: должно быть, где-то очень далеко полыхали пожары. Может быть, это горели хутора и деревни, а может быть, высохшие на корню пустоколосые хлеба и сухая трава. Пожаров в нашем селе никогда не было, и никто не опасался, что они когда-нибудь вспыхнут: не только старообрядцы, но и мирские, кроме Архипа Уколова, считали грехом и преступным баловством «трубокурство», а спички прятали в укромном месте, чтобы не попадались в руки ребятишек. Но в беззвёздные вечера, без единого огонька в избах, с далёкими багровыми заревами, эта зловещая тишина была живой и страшной.
И только время от времени на длинном порядке или наверху в заречье попискивала гармонь, и притворно пьяные голоса казались неуместными, вызывающе озорными, как кощунство.
Хотя ещё во многих избах не утихали вопли об умерших, на улицах опять показались и старые и молодые, занятые заботами по хозяйству. Часто собирались где-нибудь у амбаров или у кого-нибудь на завалинке старики и толковали о своих невзгодах. А по вечерам девки и парни робко сходились там, где обычно водили хороводы, и тихонько пели песни. За лето много унесли гробов на кладбище, на полях сгорел хлеб, и голод грозил уморить и остальных. Люди ходили с серыми, отёчными лицами и тупыми глазами. Но жизнь неистребимо и упрямо напоминала о себе всюду — ив детских крикливых играх, и в вечерних сходбищах девок и парней, и в беспокойных разговорах мужиков, которые собирались у амбаров.
VII
Один из таких вечеров незабываемо остался у меня в памяти, потому что с него начались потрясающие события в деревне.
У жигулёвки собирались одни и те же мужики: Тихонкожемяка, рыжий силач, бывший солдат; Исай — худущий и длинный мужик, с жиденькой белобрысой бородёнкой и встрёпанными волосами, всегда горячий, крикливый и неистовый; Гордей — широкобородый, горбоносый, неразговорчивый человек, сосредоточенный в себе, который, казалось, никому ни в чём не верил и всегда смотрел в землю с усмешкой себе на уме. Приходил сутулый чеботарь Филарет и коренастый Терентий Парушин, большак, — оба длиннобородые и похожие друг на друга. Филарет говорил странно: он вдруг бешено вскипал и надсадно выкрикивал, задыхаясь от злобы, злые белки его и крепко сжатые кулаки беспокоили всех. Даже Тихон, сильный и хладнокровный мужик, посматривал на него с опасливой насторожённостью. Филарет хоть и работал на Стоднева с утра до ночи, не разгибая спины, но из долга не выходил и в это лето голодал так же, как и другие бедняки. Раньше он был как будто
Раза два я видел, как он, разъярённый, уходил от нее, сутулый, страшный, размахивая кулаками, и свирепо ругался на всю улицу.
Терентий, степенный и скромный, уважительно слушал разговор шабров и молчал, не выражая ни одобрения, ни недовольства.
Тихон, как видно, был среди них вожаком, и его голос звучал твёрдо и властно. О чём они толковали и что он внушал мужикам — я не знал: нас, парнишек, они отгоняли. А Миколька сам не отходил от пожарной, хотя и поглядывал в сторону жигулёвки с хитрой, знающей улыбочкой. Это злило Кузяря, и он издевался над Миколькой:
— Ну, мы хоть с Федяшкой и под пах Тихону не выросли. А ты-то, Миколай Мосеич? По повинности ты ведь — дозорный. Зачем народ собирается да судачит? Может, люди сговариваются село поджечь? А ты раскорячился по–дурацки да почёсываешься.
Миколька подмигивал ему и, засунув руки в карманы брюк, посмеивался щербатыми зубами.
— Ты хоть и умник и проныра, Кузярь, а ничего не смыслишь. А я скрозь землю вижу и разгадаю тебе лучше Мартына Задеки, какие дела люди задумали.
Кузярь не сдавался: его гордость всезнайки не терпела унижения. Он фыркал и пренебрежительно разоблачал тайны Микольки:
— Эка, секрет какой куриный. Курочка яичко хочет снести — крадется к кошёлке, а сама кудахчет. Да я больше тебя, каланча пожарная, знаю, о чём мужики у амбаров колоколят. Я одного боюсь, как бы они всю обедню не проколоколили. Узнают сотский да староста — всех перевяжут.
Но Миколька невозмутимо смотрел издали на мужиков и застывал с хитрой улыбочкой на губах, словно чутко прислушивался к глухому и невнятному говору. А когда Кузярь пытался тайком подойти к мужикам, страдая от нестерпимого любопытства, Миколька с зловещим дружелюбием хватал его за рукав и ласково говорил:
— Я тебе, Ванёк, голову сверну и ноги поломаю, ежели тебе невтерпёж послушать, о чём люди болтают. А без вас мне скучно: чего я без тебя, весёлого да речистого парня, делать буду?
Я понимал Микольку очень хорошо, но Кузярь никак не мог остаться в долгу перед ним и огрызался:
— Поколь ты мне, Миколай Мосеич, соберёшься голову свернуть да ноги переломать, я на тебе вдоволь покатаюсь. Я ведь всё село обходил да обнюхал.
Миколька не смутился, а скорчил удивлённую гримасу:
— А ты, Ванёк, пошёл бы по большому порядку да об этом кочетом пропел: то-то люди потешились бы над тобой! Ведь лучше тебя никто сказки не умеет рассказывать.
А Кузярь вдруг озабоченно посоветовал:
— Ты, Миколя, лучше бы мужикам помогал: залез бы на пожарную да дозором и покараулил — оттуда, с плоскуши-то всё видать.
Миколька даже вздрогнул от находчивости Кузяря, взмахнул руками и бросился к задней низкой стене пожарного сарая. Через минуту он вырос на покатой тесовой крыше и сразу же забылся от удовольствия, оглядывая всю деревню и прибрежные обрывы и низины.
Кузярь ткнул меня под бок и злорадно засмеялся.
— Здорово я его обдурил! Сейчас он словно на качели качается — страсть любит на крышу да на колокольню забираться. Он у мужиков-то дозорным был и нас за хвост держал. А сейчас, словно невзначай, подойдём и понюхаем, на что они решились. Только, чур, храбро: за жигулёвку не прятаться, а грудью стоять.
Мы пролетели от пожарной до дряхлого сруба жигулёвки, обежали её кругом и стали за спинами крупных мужиков— Терентия и Филарета.