Лихая година
Шрифт:
— Это какой мешок? — поражённый нахальством Кузяря, растерянно мычал мужик. — Да я тебе башку сорву и в бельмы брошу.
— Чай, с рожью мешок-то… Маленький ты, что ли? Ежели не себе в карман положил, а голодных пожалел — тогда я никому не скажу.
Плотники хохотали, а сторож беспомощно озирался и бил себя кулаками по бёдрам.
— А, батюшки! А, соседушки! Чего эта гнида-то на меня клеплет!
А Кузярь хладнокровно и безбоязненно брал полную горсть ржи и пересыпал зерно с ладони на ладонь.
— Хорошая ржица, налитая… Такой ржицей можно всё село прокормить до нового урожая.
Татьяна выплывала
— Ни одному бесу веры нет. Хоть сама карауль. Всякий норовит урвать, утащить. Говори, Ванятка, в какую сторону шайтан мешок уволок! Чую, что не врёшь.
Кузярь бросил с ладони в рот щепотку ржи и спокойно ответил:
— Вру, тётка Татьяна. У тебя, вишь, сколько еды-то — целые бунты. Взяла бы да раздала всем голодным.
И он неторопливо шёл дальше, к луке. Татьяна кричала надсадно:
— Ах ты, дьяволёнок, ах ты, окаянный заморыш! Больше чтобы глаза мои тебя не видали: ноги переломаю.
Плотники и возчики смотрели на взбесившуюся Татьяну и на Кузяря, который безмятежно шагал по дороге, и задыхались от хохота. Эти богатые россыпи хлеба сияли золотом перед всем селом, а когда стали робко подходить к Татьяне старухи и детишки с сизыми личишками и жалобно просить подаяния, она строго отгоняла их:
— Бог подаст! Идите-ка, проходите с миром! Молитесь да в грехах кайтесь!
Кузярь торопливо рассказывал об этом Тихону, а он покачивал головой и, покрякивая, натягивал картуз на глаза.
— Да… дела… как сажа бела… Вот оно как богатство-то из людей зверей делает.
— На ватаге народ-то скопом пошёл бы, — убеждённо сказал я. — Ежели бы там этакое случилось — все поднялись бы и своим судом хлеб этот взяли да разделили бы.
— Это ты верно, Федюк, — раздумчиво проговорил Тихон. — Там народ артельный. А тут у нас всях Иван — на свой болван. Я вот в солдатах был. Там ни отца, ни матери, ни кола, ни двора — все в строю и как один человек. А у нас только на кулачках горазды драться.
— А помнишь, дядя Тиша, — горячился Кузярь, — как мужики барскую землю почесть всем селом захватили да запахали? А кто народ повёл? Микитушка с Петрушей.
Тихон срезал Кузяря:
— А чего после-то было? Все разбежались по своим избам, а вожаков забрали.
Я поспешил опять поделиться своим жизненным опытом:
— На ватаге сроду бы этого не было. Там все друг за дружку держатся, а подрядчицу однова на тачке вывезли, и полицейский её же отхлестал. И никто не разбежался, а ещё больше распалились и своё взяли.
Кузярь тоже не остался в долгу, он попытался обезоружить Тихона неотразимым доводом:
— Аль народ-то раньше умнее был, дядя Тихон? Вот Емеля Пугачёв… Всю Россию поднял, всю барскую землю захватил… и всех бар, как косой, косил.
Тихон усмехнулся и укоряюще возразил:
— Дурачок! Ведь у Емели-то Пугачёва войско было: всех мужиков казаками сделал. Понять надо.
— И у Стеньки Разина тоже много войска было, — добавил я. — И на ватаге его перед рабочими разыгрывали.
— Вот то-то же, ребятушки!.. — поучительно закончил Тихон. — Острые у вас умишки, а зелёные ещё, незрелые. Мы о бунте не думаем. Какой тут бунт, когда люди от голода дохнут. Народ одного хочет — хлеб у мироеда, у барышника забрать да средь бедноты разделить. А разделим по закону — по письменной
Тихон вместе с Кузярём пошли дальше, мимо сбитых в кучу телег и штабелей толстых мешков, а я отстал от них у нашей избы. Мать, ещё слабая после холеры, худая, измученная, сидела на лавочке у кладовой и звала меня рукой.
VIII
Тихон не хвастался тем, что служил в гвардии, в самом Петербурге, а сразу же, когда вернулся, стал вместе с отцом мять кожи. Держал он себя скромно и невидно и только отличался удалью и непобедимостью в кулачных боях. Но в этот год лихих бедствий — неурожая, голода и холерного мора — он вдруг стал первым человеком в селе. Все обезумели от страха перед чёрной бедой: в каждой избе перед покойниками без памяти валялись бабы и старухи, а у стариков падали мутные, покорные слёзы на седые бороды. Не было уже ни отпевания, ни поминок по мертвецам. И тут, как псы на падаль, являлись мироеды — Сергей Ивагин, сам староста, сотский с книгой в руках и даже Максим Сусин — и описывали всю хурду-мурду. Сергей Ивагин, в серебристой поддёвке и в смазных сапогах, самодовольно ухмылялся и бесстыдно покрикивал своим сытым тенорком:
— Господь-то бог по мудрости своей выпалывает лишнюю траву на земле. Видит: много едоков, много лодырей — и долой их, чтоб не мешали нам хозяйствовать. У меня всё село в загоне, как шелудивые бараны. Всяк червяк из шелухи своей выползает, а ветер шелуху уносит. По воле божьей у нас ни одному покойнику саван без меня не даван. Все в должишках увязли, как в тенётах. Портчишек да повойников я, по состоятельности своей, не сыму, а об домишках да об землишке позабочусь на помин души.
Но староста Пантелей и Максим брали имущество у вдов и сирот по «закону» — через волость.
Бабы выли, драли на себе волосы, старики горбились ещё больше, молились богу и скорбели, а мужики и парни лобового возраста и от голода и от ужаса перед призраком смерти выдирали колья из прясла. Тут-то Тихон и бросил мять чужие кожи. Старик отец умер от горячки, жену скрутила холера, сгорел и сынишка, и он остался один, но все заметили, что он начал похаживать по избам не только на своём длинном порядке, но и в заречье. Рыжий, конопатый, высокий, кряжистый, он шагал по улице не по–мужичьи — не сутулясь, не уткнув бороду в грудь, — а с солдатской выправкой, по–гвардейски. И всем, кто смотрел на него из окон, казалось, что он как будто повеселел некстати.
Обычно на высокий порядок за рекой люди с луки ходили редко, да и то в большие праздники — погостить у тестя с тёщей. Хоть в каждой избе лежали хворые или покойники и на душе у всех была скорбная тягота и жуткая тоска, но жизнь шла своим чередом со всеми домашними заботами. Бабы так же судили и рядили о всяких делах и событиях: у кого кто помер, кто ушёл на сторону, у кого молодуха родила не в добрый час перед покойником, кто пухнет от бесхлебья и как гуляют лобовые и озорничают по ночам. А вот вдруг с цепи сорвался Тихон–кожемяка и заходил по всем порядкам с высоко поднятой головой, с озабоченным, но весёлым лицом, словно пьяный или умом рехнулся от своей беды, и задумал какую-то смуту. Однажды его перехватил на своём порядке сотский и, как подобает бывшему жандарму, с проницательной строгостью пригрозил ему: