Лихие гости
Шрифт:
— В какое? — спросил Захар Евграфович.
Агапов развел руками.
Они и предположить не могли, что обоз из двадцати двух подвод был уже за Кедровым кряжем, а у прохода теперь, на выходе в долину, круглыми сутками дежурили часовые, которых Цезарь, Бориска или Петля проверяли самолично, особенно ночью.
Визжали пилы, стучали топоры, ядрено пахло в весеннем воздухе смолой. Свежие срубы, ярко желтея ошкуренными бревнами, быстро и весело поднимались вверх. Горели костры, пахло жирным мясным варевом. На этот раз Цезарь строил свой лагерь совсем по иному плану и в ином месте: совсем недалеко от прохода уже стояли две караульные вышки, с которых прекрасно виделось все изножье кряжа. За вышками ставились срубы, ставились в таком порядке,
У самого основания кряжа, там, где зиял темный ход из пещеры, оттаивали кострами не отошедшую еще от мерзлоты землю и копали широкий ров, с каждым днем углубляя его; в тех местах, где выходила каменная порода, долбили ее кирками.
Заново набранное войско Цезаря трудилось азартно, не покладая рук. Обещанная награда в виде будущей беззаботной жизни грела души, да и долгое зимнее сидение в дубовской ночлежке изрядно прискучило и надоело — милое дело размяться на весеннем приволье, ощутить в теле собственную силу, а самое главное заключалось в том, что не надо было бояться казенных чинов, не надо было думать, как раздобыть копеечку и как жить. Здесь все имелось: и воля, и еда, и простор, который радовал глаз. Конечно, требовалось безоговорочно подчиняться Цезарю, но и уговор изначально таков был, силком сюда никого не тащили.
Одни лишь луканинские возчики, закованные в ножные железные кандалы, тоскливо смотрели потухшими глазами вокруг, проклиная свою судьбу, сотворившую с ними неожиданную беду. Они и помыслить не могли, собираясь в отъезд в Кротово, что вольной жизни им осталось с гулькин нос. На первой же стоянке, когда решили дать передых лошадям и самим перекусить, на них налетели внезапно неведомые люди, быстро и сноровисто связали, рты заткнули, уложили, как мешки или ящики, в сани, накрыли сверху рогожиной, и они уже не увидели, как подводы тронулись назад, стороной огибая Белоярск. Только здесь, уже за Кедровым кряжем, и очухались, поняли в полной мере, что с ними произошло: и сбежать нельзя, и жаловаться некому, вот и работали, не отставая от варнаков.
Цезарь — будто заново народился. Словно и не было горьких раздумий и горького отчаяния после пожара, словно и самого пожара не было. Ему казалось, что он с чистого листа начинает строить свою будущую судьбу и она будет такой, какой он желал всем своим существом — высокой. Он спал урывками, везде поспевал, за всем приглядывал, и веселая, довольная улыбка не сходила с лица.
— Ну, купец Замошный, как думаешь — дадим ребятам один вечерок загульный? — Бориску, который провернул ловкое дело в конторе Луканина, Цезарь теперь в шутку называл купцом Замошным, а тот в ответ лишь распускал лошадиные губы, изображая усмешку, и на новое свое имя отзывался с удовольствием:
— Думаю, что заслужили. Пускай погуляют, пар спустят. Я и сам, многогрешный, водочки хлебну, только караулы надо надежные выставить. Староверы…
— Про староверов помню… — перебил его Цезарь, — будут они у меня вот здесь горбатиться!
И он указательным пальцем ткнул себе под ноги в сырую землю, недавно только освободившуюся от снега.
16
Вздымая темную воду, от бортов «Основы» тяжело откатывались пологие волны. Против течения, да еще в самый разлив, пароход шел с надсадой, словно приморившийся конь, которому положили на телегу слишком тяжелый груз. Иногда, на излучине, корпус парохода дрожал от напряжения, и дождевая вода, скопившаяся в выемках палубы, покрывалась мелкой рябью. Дождик выпал короткий, весенний; шальная тучка быстро скатилась с небесного склона, и выглянуло веселое солнце. Стоял конец мая, деревья по берегам Талой уже опушились яркой зеленью. После дождя она и вовсе сияла, как изумруд.
— Иван Степанович, вы только взгляните — какая красота! — голос у Нины Дмитриевны звенел от восторга, когда она повела рукой, будто открывала перед старым капитаном величественную панораму реки Талой и ее берегов.
Дедюхин, не разделяя восхищений жены исправника, да еще и крепко недовольный, что она вообще обитает на пароходе — а куда денешься, если хозяин приказал! — на восторженные восклицания не отзывался и по сторонам не смотрел. Его маленькие, но сильные руки лежали на штурвале, прищуренные глаза нацеливались на фарватер, и стоял он на мостике, широко расставив ноги, так же прочно, как и на земле. Некогда ему было отвлекаться на бабьи глупости, потому что вести пароход в половодье — это вам не на цветочки-листики любоваться: проглядел топляк или корягу, а их в это время несчитано плывет, — и жди беды.
Нина Дмитриевна, ни капельки не обижаясь на молчание капитана, перегнулась через перила и стала звать лейтенанта Коллиса. Но тот зазывно махнул рукой, приглашая, чтобы она спустилась на нижнюю палубу, на которой он, раздвинув треногу, устанавливал фотографический аппарат, с которым не расставался, наставляя его на берега, на пароход, на матросов, на грузы, сложенные на корме, — словно хотел запечатлеть все, что его окружало, до последней мелочи. Сейчас он непременно желал запечатлеть Нину Дмитриевну. Киреева поблизости не оказалось, и он знаками объяснил ей, куда нужно встать, как повернуть голову и, показывая все это, ненароком задевал руками высокую грудь Нины Дмитриевны. Она улыбалась, а глаза у нее светились зазывным светом. Коллис, сам того не замечая, облизывал языком нижнюю губу, и ноздри у него шевелились, будто он принюхивался. Дедюхин, передав штурвал своему помощнику, спускался вниз, в свою каюту, чтобы попить чайку, все сверху видел и недовольно бормотал себе под нос:
— Только блядства мне здесь не хватало!
Не нравился ему этот рейс, открывавший нынешнюю навигацию, не нравились матросы, которых пришлось взять, согласно приказу Луканина, не нравились иностранцы, а больше всех не нравилась жена исправника — так и чесалась рука, чтобы изладить ей в аккуратный лобик бульбочку, приговаривая при этом: сиди дома, ветреная особа, не лезь на пароход с чужими мужиками и веди себя, как подобает замужней бабе.
Но Нина Дмитриевна не замечала раздражения капитана, была с ним приветлива и улыбалась ему, будто отцу родному. Вот и сейчас, увидев, что он спустился с мостика, взмахнула полными ручками, будто взлететь собиралась, и зачирикала:
— Иван Степанович, встаньте рядом со мной. Я хочу, чтобы у меня на память о вас имелась карточка! Ну, будьте так добры, будьте любезны!
— Не могу, Нина Дмитриевна, — дела. Простите великодушно, не могу! — Он ловко миновал Коллиса с фотографическим аппаратом и быстро нырнул по лестнице вниз, в свою каюту — только подковки сапог звякнули по ступенькам.
Коллис наконец-то приладился, накрыл себя куском черной материи, и стеклянная оптика запечатлела улыбающуюся Нину Дмитриевну на фоне крутого берега Талой, по которому, рассекая деревья, до самой воды спускался ребристый гранитный выступ, влажный от дождя и искрящийся под солнцем.
Впереди, по левому борту, на высоком взгорке показалась маленькая, десятка в полтора домов, деревня Осиповка. «Основа» загудела своим знаменитым гудком, и помощник капитана переложил штурвал влево, чтобы причалить к деревянному мостику, чьи доски вплотную подпирала разлившаяся вода. Деревня была последней на долгом пути в верховья Талой, здесь следовало загрузиться дровами, которые по уговору местные жители заготовили с осени. Еще два дровяных склада ждали вверху, но они уже располагались в нежилом месте, а как дальше быть с топливом и хватит ли его до истока Талой — никто толком не знал, потому что еще никто на пароходе столь высоко не поднимался. Дедюхин, не допив чай, выскочил на мостик, встал за штурвал и ловко подвел «Основу» к шаткому причалу.