Лихие лета Ойкумены
Шрифт:
Какая из женщин — даже если она совсем еще молодая — воздержится, чтобы не поинтересоваться, что скрывает от нее муж. Не была исключением и Каломель. Сестра улыбнулась на это и ответила шуткой-отговоркой:
— Сама не пойму. Так дорожит тобой Заверган или такой неуверенный в своих друзьях. Велел тебя беречь, чтобы не украли.
В палатке она сняла с сестры наряд, отвела в сторону и сделала омовение. Уже потом, после омовения, подала ей тунику из тонкой ромейской ткани и велела отдыхать от изнурительного пути.
— Я буду с тобой, газелька, — сказала обнадежено и поцеловала Каломель — точно так, как делала это мать, желая своему ребенку спокойной ночи.
— И тогда, когда
— Да нет, только до того, как придет. После оставлю тебя с ним.
А так, рано или поздно покину тебя с ним. И сестра, и мужи, сопровождавшие ее к кутригурам, и даже прислуга — все сядут завтра-послезавтра на жеребцов или в повозки и отправятся за Широкую реку, в родные стойбища, к своим кровным. Только она, Каломель, никуда не поедет, останется в Кутригурах, на ласку или гнев хана Завергана. Как будет ей здесь, в чужой земле, среди чужих людей? Хорошо, если так, как обещает хан, а если нет? Ни отца, ни матери, даже советы или утешения их отсюда уже не докличутся. Мать, отец, они так безнадежно далеко от нее, где-то за Широкой рекой. Единственное, что остается, — уповать на доброту тех, кто, как говорит хан, принял ее в свой род и принял благосклонно. Да и сам он словно привязан к ней. Почему же тогда такой холод идет по телу, когда вспоминает, что должна принадлежать ему? Не принимает его сердцем, жаждет другого? Впрочем, кого она может жаждать в свои шестнадцать лет? Кроме подруг-сверстниц, матери-советчицы и безграничной степи, которые заполнили думы и сердце перезвоном тырсы, никого и ничего не знала. Не иначе, как чужой он ей, хан Заверган, не принимает она его сердцем. Как же жить она будет, если не примет? Погубит же себя, ей-богу, погубит!
Так и ускользнула бы, пока пьют-гуляют, за стойбище, взяла бы первого попавшегося жеребца и отправилась бы куда глаза глядят. Но увы, куда направится со своей несправедливостью, когда ей даже в родную землю, к отцу-матушке нет возврата. Говорила им: «Не хочу!» Криком кричала: «Не пойду!» Кто ее послушал, кто учел то, что не хочет? «Поезжай и будь ему женой», — сказали, и сказали, твердо.
— Сестра, — позвала. — Ты слышишь меня, сестра?
— Слышу, — сказала. — Чего тебе?
— А ты не уходи, когда придет хан.
— Как можно?
— Можно. Скажешь, я так хочу.
— Он муж тебе, Каломелька. Рано или поздно должна принадлежать ему.
— Если и так, то пусть потом, не сейчас.
Сестра засмеялась тихо. Понятно было: высмеивает Каломель. По-хорошему, но, все же, смеется.
— Думаешь, не послушается?
— Думаю… — сестра не медлила с ответом, но вынуждена была прерваться на слове: послышались чьи-то шаги, а вслед за тем отклонился полог, и в шатер вошел хан.
— Каломелька спит? — поинтересовался.
— О, нет, — спешно и, как показалось Каломели, довольно сказала хранительница. — Она ждет хана.
Девушка даже вскинулась от неожиданности или обиды. Готова была вскочить, как есть, и крикнуть во весь голос:
«Неправда! Ты, сестра, обманщица!» Но не успела подумать так, как хан разбил ее мнение о себе.
— Она у нас такая умница?
Поняла, что очень доволен был от того, что его ждут. И сестру благодарил и благодарил, обласканный своим удовольствием, правда, им и сказал ей: ты сделала свое, можешь идти уже.
Каломель не видела, как выходила сестра, — лежала притихшая и, аж, совсем перепуганная. Слышала только, что вышла уже, что хан вернулся, потом и сел в стороне, вероятно, отдыхает после всего, что было на свадьбе. Наконец встал и позвал челядника.
— Сделаешь мне омовение, — приказал привычно и сразу ушел туда, где была перед тем Каломель.
Плескался доверчиво и с наслаждением. Затем и челядника спровадил. Зашел с переднего покоя и долго стоял посреди ложницы, или присматривался к ней, своей избраннице, что лежала рядом и мучилась, ожидая, или всего лишь вытирался после омовения. Но вот погасил огниво и стал укладываться на ложе.
Каломель чувствовала себя натянутой до предела. Казалось, коснется Заверган — и она лопнет, как тетива лука, когда от нее хотят больше, чем может.
Не замечал этого или не обращал внимания на это хан Заверган. Обнял ее сильной, покрытой жесткими волосами рукой и довольно-таки грубо прижал к себе.
— Ты чего? — спросил, почувствовав сопротивление.
— Боюсь хана.
— О, так! — дохнул в лицо хмельными парами и пробудил в ней все, что было, отвратило, все, что имела в сердце, сопротивление. Собралась с силой, воспользовалась тем, что от нее не ожидали такого, и выскользнула из объятий, даже пошла прочь.
Такая дерзость, вероятно, и в хане разбудила не просто мужа — зверя. Не спрашивал уже, почему убегает. Сгреб обеими руками, вернул на ложе, так сильно и с таким рвением стал добиваться своего, что у Каломели дух перехватило, чувствовала, задохнется сейчас от страха и безысходности.
— Умоляю тебя, не надо!.. Пусть когда-то, пусть потом!..
И уговаривала, и пробовала защититься руками — зря. Что такое ее сила, когда он во стократ сильнее ее, и мольбы, когда он загорелся огнем? Сунул за ворот пятерню и так яростно рванул тщательно шитую матерью тунику, что она распахнулась до самого подола и явила Каломелку во всей ее первозданной красоте и таинственности.
Она оцепенела от ужаса и этим, видимо, решила свою судьбу. Потому что почувствовала и осознала: она освобождена от материнского укрытия. А такой не разрешено принадлежать другому. Такая должна принадлежать тому, который добился освобождения и смог освободить.
II
Третьего дня после свадьбы все, кто сопровождал Каломель к стойбищу хана в Кутригурах, возвращались за Широкую реку, к своему роду. Хан устроил им громкие проводы, сел на выгулянного за эти дни жеребца и Каломеле велел подать — проводят ее родичей к переправе, а уже оттуда они отправятся в сопровождении доверенных мужей («верных», как их Заверган) по рубежам Кутригурской земли, которую намерен показать жене своей, а заодно и жену показать кутригурам. На это пойдет столько дней, чтобы родился, наполнился и снова родился месяц. Во всяком случае, в стойбище хана над Онгулом вернутся только тогда, как объедут всю землю от восточных до северных рубежей и от северных до западных. Южные останутся напоследок. Они идут вдоль моря, поэтому должны стать для Каломели украшением путешествия, а может, и настоящим чудом.
На первую ночевку должны встать в степи, на вторую постарались выйти к одному из кутригурских стойбищ над Широкой рекой и там, в стойбище, хан снова устроил утигурам прощальный ужин, а Каломеле позволил побыть с сестрами столько, сколько позволяла ночь. Знал же: жена его расстается с кровными надолго, кто знает, может, и навсегда. Пусть побудет с ними напоследок и удовольствуется тем, что позволяет напоследок.
Плакала, прощаясь, так горько и так по-детски истово, что даже у него, бывалого уже, шевельнулось сердце и заставило расщедриться на ласку и уговоры. Так благодарна была за них, что теперь только, как оборвала последнюю нить, соединявшую с кровными, осознала: кроме хана, у нее нет и не будет на этой земле роднее человека, — потянулась к нему доверчивее, чем позволяла себе тянуться пор, и желаниям его не противилась уже, как прежде.