Лик и дух Вечности
Шрифт:
Но было в ее эманациях еще одно, что сбивало с толку, путало все представления о порядке вещей, об их свойствах и количествах, было то, что не вырисовывалось из обычного человеческого опыта, не следовало из логики, что крушило вокруг себя устоявшиеся гравитационные связи. Оно кипело и бурлило и вторгалось дикими протуберанцами в обыденность, пугая человека, начинающего чувствовать себя струей вентилятора против урагана. В нем было все без меры и границ: яростный натиск, неиссякаемая мощь, огромность и интенсивность. Это была яркая пассионарность, как разновидность стихии — еще одной, инкогнито существующей на земле,
Она обладала интересной и завораживающей манерой мышления и преподнесения мыслей. Делалось это так: сначала она декларировала мысль короткой и внятной фразой, почти афористичной, а потом начинала эту фразу рассекать на части и каждую часть отдельно начинять образами, чтобы сделать ее выпуклой, зримой. На этом принципе строились и многие стихи. Взять хотя бы прославленное "Стихам моим…" О чем в нем говорится? Там она утверждает: "Моим стихам настанет свой черед". И все. Простая мысль. Остальное — продольно-поперечные сечения, сообщающие сказанному временну'ю перспективу: и как рано эти стихи возникли, и на что были похожи, и какими резвыми были, и как пока что не имеют востребованности, пылятся, и что это закономерно, ибо такова технология их созревания. Но — им, опередившим время, так далеко вырвавшимся в будущее, — настанет свой черед.
Часто и подолгу мы с мамой беседовали о ее жизни в Москве, о знакомстве и общении с Цветаевой, с непривычным кругом людей, открывшим ей практически другую культуру. Об этом она, восстановив отношения с моим отцом, вынуждена была долго молчать: опять же — он плохо переносил конкуренцию с образованным окружением. Но вот папы не стало, и мама позволяла себе вспомнить о собственной душе, подумать не о нем одном — о других милых ей вещах. Да только хорошего много не бывает.
— Вот как странно, — в другой раз удивлялась мама. — О многом я на десятилетия забыла, а теперь оно вспоминается, словно было вчера. Вижу руки Марины Ивановны… Ну не изящные как у белоручек, не холенные, но не это их отличало.
— А что?
— Пальцы у нее были интересные — толстенькие и на концах загнуты вверх. И длинные, и красивые, а на концах — как у белошвейки… Да и ногти широковаты. Портили они ей руку.
— На таких ногтях, пожалуй, нельзя было делать маникюр.
— Ну конечно, — хмыкнула мама. — Зря к ней цеплялись разные фифочки, обсуждали ее. И такой разной, двойственной она была вся — прекраснейшая фигура, а плечи широкие и шеи нет. Или лицо: взять все по отдельности — просто классика, а вместе соединить — привет из орды.
Мама прикрыла глаза, что-то промурлыкала непонятное. А заметив, что я озадачилась, пояснила:
— Вспоминала стихи, которые Марина Ивановна придумала для меня.
— Ого!
— Да, — кокетливо сказала мама. — Было в ней чисто детское озорство. Вот, например, она вдруг спросила, действительно ли меня зовут Евой. Я, конечно, смутилась, назвала свое полное имя — Прасковья.
— Да неправильно это! — вскричала Цветаева и засмеялась звонко и неожиданно. — Такого имени вовсе нет.
— А как правильно?
— Правильно Евпраксия. Вот вам от меня стихи, — сказала она. — На память о сегодняшней встрече:
И— А Ева — это правильно? Меня так только здесь называют. А дома я Паша.
— Ну с чего вдруг Паша? — задергалась на стуле Марина Ивановна от возмущения. — В вашем имени нет звука «ш», да и звук «а» только раз встречается. А вот Ева — это, да, наиболее правильно!
Мама призналась, что ей тоже имя Ева нравилось, но она постеснялась сообщать про объяснения Цветаевой родным. Да и не до имени было, когда она вернулась домой, — война…
Бесспорно одно, думаю я теперь: если бы мама хотела скрыть факт и причины своего довоенного отъезда в Москву и разлуку с мужем, унести с собой память о том периоде, то не рассказывала бы мне о нем. А так ведь не просто рассказывала — а пропускала через возникший в ней тогда кристалл многое из последующей жизни, словно намекала мне: это важное, не дай ему пропасть. И правильно, что я об этом пишу — прочь все сомнения.
Были у мамы и другие встречи с Мариной Ивановной, но о них — в ходе повествования.
***
После этого неожиданного знакомства с Цветаевой, которое сблизило его участников, Розалия Сергеевна по-настоящему подружилась с мамой, начала проникаться ее интересами, перешла на более короткое общение. Теперь они вместе ходили на литературные вечера, в библиотеки, на встречи с писателями. Мама Ева, часто задерживаясь допоздна в городе, не ехала на дачу и тогда оставалась ночевать на квартире у родственников.
Юрий Тихонович, начавший с нового учебного года преподавать на вечернем факультете, этому только радовался — больше он не беспокоился, что жена остается дома одна и, возможно, скучает. Он поддерживал мамины планы в отношении дальнейшей деятельности и все повторял, что у нее есть только год для адаптации в столице и в выбранной специальности, а со следующего года надо непременно учиться.
— Девочку пока оставьте у родителей, а Борис пусть приезжает, — говорил он, — мы ему работу найдем. Жить у вас будет где.
Хорошие это были беседы, добрые, и мама боялась только одного — перемен, способных нарушить такое течение жизни.
***
Машу Белкину Ева, отправившаяся на встречу вместе с Розой, сразу не узнала — словно не она стояла на условленном месте в цигейковой шапочке и с муфтой, а настоящая дама, и следа на ней не осталось от той девчонки, которая со смехом выбежала из приемной Литинститута, не глядя под ноги. Да и взгляд у нее стал другой — какой-то вальяжно-скучающий, подернутый пеленой, какая возникает от сытой жизни, без проблем и сложностей, когда человек, боясь заразиться неблагополучием, смотрит поверх толпы, заодно не замечая случайно встреченных знакомых. Тогда это и не беда, и на это не обижаются, понимая, что люди, так здорово устроившиеся, видят и узнают только приглашенных в свой дом или тех, кто их приглашает к себе. Общения вне привычного круга или незапланированного они не признают.