Лилия долины
Шрифт:
Тут подошла Мадлена и сказала, что ее мать ждет меня. Аббат Биротто последовал за мной. Девушка держалась сурово и осталась с отцом, сказав, что графиня хочет говорить со мной наедине, ибо ее утомляет присутствие нескольких человек. В этот торжественный час я чувствовал и внутренний жар и холодную дрожь, какие охватывают нас в решающие минуты жизни. Аббат Биротто, один из тех людей, которых бог осенил своей благодатью, наделив кротостью и простотой, терпением и милосердием, отвел меня в сторону.
— Сударь, — сказал он, — я сделал все, что было в человеческих силах, чтобы помешать вашему свиданию. Этого требовало спасение души нашей страдалицы. Я думал только о ней, а не о вас. Теперь, когда вы входите к той, видеть которую вам должны были воспретить сами ангелы, знайте, что я останусь между вами, чтобы защитить ее от вас, а может быть, и от нее самой! Уважайте ее слабость. Я прошу вас пощадить ее не как священник, а как преданный друг, которого вы до сих пор не знали и который хочет избавить вас от угрызений совести.
Я ничего не ответил. Мое молчание поразило бедного духовника. Я видел, слышал, двигался, но мне казалось, что я нахожусь где-то далеко от земли. «Что же произошло? В каком состоянии я застану ее, если каждый старается меня предостеречь?» Эта мысль вызывала во мне страшное предчувствие, тем более мучительное, что я не мог его определить; в нем как бы слились все мои тревоги. Мы подошли к ее двери, которую опечаленный аббат открыл передо мной. И тут я увидел Анриетту. Она сидела в белом платье на кушетке у камина, украшенного нашими вазами, полными цветов; цветы стояли и на столике возле окна. Взглянув на аббата Биротто, с изумлением смотревшего на эту комнату, вдруг принявшую свой прежний вид и убранную словно к празднику, я угадал, что умирающая велела вынести из спальни все, что напоминало о болезни. Она собрала все свои силы, чтобы принарядить свою комнату и достойно принять того, кто был ей сейчас дороже всех на свете. Ее исхудавшее, зеленовато-бледное лицо, окруженное волной кружев, напоминало нераспустившийся цветок магнолии и казалось мне лишь наброском любимого лица, начертанным мелом на холсте; но чтобы понять, какая боль пронзила мое сердце, представьте себе, что художник закончил и оживил глаза на этом портрете, глубоко запавшие, сверкающие глаза, пугавшие своим блеском на этом потухшем лице. У нее уже не было того спокойного величия, какое придавали ей постоянные победы над страданиями. На лбу, единственной части лица, сохранившей свою красивую форму, лежала печать дерзновенных желаний и скрытых угроз. Несмотря на восковой оттенок вытянувшегося лица графини, вы угадывали сжигавший ее внутренний огонь по какому-то исходившему от него жару, похожему на трепет воздуха, струящегося в знойный день над поляки. Ее запавшие виски и ввалившиеся щеки подчеркивали внутреннее строение лица, а улыбка бескровных губ чем-то напоминала жуткую усмешку смерти. Платье со скрещенной на груди пелериной не могло скрыть худобы ее некогда полной фигуры. Выражение лица говорило о том, что она знает, как изменилась, это приводит ее в отчаяние. Теперь она уже не была ни моей восхитительной Анриеттой, ни величавой и святой г-жой де Морсоф; она стала существом без имени, ведущим поединок с небытием, о котором говорит Боссюэ; голод и неутоленные желания толкнули ее на эту отчаянную борьбу со смертью. Я сел подле нее и, взяв ее руку, чтобы поцеловать, почувствовал, как она пылает. Анриетта отгадала мое скорбное удивление по усилию, которое я сделал, чтобы его скрыть. И ее бледные губы растянулись над выступившими зубами, пытаясь сложиться в одну из тех вымученных улыбок, за какими мы скрываем и злорадство, и нетерпеливое желание, и опьянение души, и бешенство разочарования.
— Увы, это смерть, дорогой Феликс, — сказала она, — а вы не любите смерти! Та отвратительная смерть, что вселяет ужас во всякое живое существо и даже в душу самого бесстрашного любовника. Тут кончается любовь, я это знала. Леди Дэдлей никогда не заметит на вашем лице удивления при виде того, как она изменилась. Ах, зачем я так ждала вас, Феликс! А теперь, когда вы пришли, я вознаграждаю вас за преданность этим ужасным зрелищем, при виде которого граф де Рансе стал некогда траппистом [71] ; я жаждала остаться прекрасной и возвышенной в вашей памяти, всегда быть вашей белой лилией — и вот сама разрушила ваши иллюзии! Истинной любви чужды всякие расчеты. Но не убегайте, останьтесь со мной. Господин Ориже нашел сегодня утром, что мне гораздо лучше, я вернусь к жизни, меня оживят ваши взоры. А затем, когда силы начнут возвращаться ко мне, когда я смогу вновь принимать пищу, ко мне вернется и былая красота. Ведь мне только тридцать пять лет, у меня еще могут быть счастливые годы. Счастье молодит, а я хочу познать счастье. У меня чудесные планы: мы оставим ихв Клошгурде и уедем с вами в Италию.
71
Трапписты— члены монашеского ордена, устав
Слезы застилали мне глаза; я отвернулся к окну, словно разглядывая цветы. Аббат Биротто быстро подошел ко мне и наклонился над букетом.
— Сдержите слезы! — молвил он мне на ухо.
— Анриетта, разве вы больше не любите нашу долину? — спросил я, чтобы объяснить, почему отвернулся от нее.
— Люблю, — отвечала она, прижимаясь лбом к моим губам с игривой лаской, — но без вас она меня угнетает... Без тебя, — шепнула она мне на ухо, прикоснувшись к нему горячими губами, и слова ее прозвучали, как легкий вздох.
Меня ужаснул этот мрачный порыв; он сказал мне больше, чем мрачные предупреждения обоих аббатов. Я уже успел побороть удивление, но если я и взял себя в руки, у меня не хватало силы воли, чтобы сдержать нервную дрожь, пробегавшую по моему телу в течение всей этой сцены. Я слушал Анриетту, не отвечая, вернее, я отвечал застывшей улыбкой и лишь кивал головой, чтобы не возражать, обращаясь с ней, как мать с неразумным ребенком. Сначала меня поразила перемена, происшедшая в ее внешности, но потом я увидел, что эта женщина, прежде столь возвышенная, проявляла теперь в поведении, в голосе, манерах, взглядах и мыслях детскую наивность, простодушное кокетство, жажду движений, глубокое равнодушие ко всему, кроме себя и своих желаний, — словом, все слабости, присущие ребенку, которому необходимо наше покровительство. Бывает ли так со всеми умирающими? Сбрасывают ли они свое социальное облачение, уподобляясь детям, которые еще не успели его надеть? Или, находясь у порога вечности, графиня из всех человеческих чувств сохранила только любовь и теперь обнаружила ее с прелестной невинностью, наподобие Хлои [72] ?
72
Хлоя— персонаж древнегреческого романа Лонга «Дафнис и Хлоя» (между II и III в. н. э.), юная, наивная пастушка, целиком отдающаяся первому чувству любви к пастуху Дафнису.
— Вы, как и прежде, вернете мне здоровье, Феликс, — сказала она, — да и воздух нашей долины будет для меня благотворным. Как могу я отказаться от пищи, если ее предложите вы! Ведь вы такая хорошая сиделка! К тому же в вас столько сил и здоровья, что вы передадите их мне. Друг мой, скажите же, что я не умру, что я не могу умереть, не испытав счастья! Они думают, что моя самая тяжкая мука — это жажда. О да! Я очень хочу пить, дорогой друг. Мне больно смотреть на воды Эндра, но жажда моего сердца еще мучительней. Я жаждала тебя, — продолжала она сдавленным голосом, сжимая мои руки в своих пылающих руках и притягивая меня к себе, чтобы сказать эти слова на ухо. — Я умираю оттого, что тебя не было со мной. Разве ты не велел мне жить? И я хочу жить. Я тоже хочу кататься верхом! Я хочу все изведать: жизнь в Париже, празднества, наслаждения.
Ах, Натали! Этот ужасный вопль души, этот бунт подавленной плоти, силу которого невозможно описать, звенел в ушах у меня и у старого священника; горестные ноты этого чудесного голоса говорили о борьбе всей жизни, о муках истинной, но неутоленной любви. Графиня вдруг встала в нетерпеливом порыве, словно ребенок, который тянется за игрушкой. Когда аббат увидел, в каком состоянии его духовная дочь, бедный старик бросился на колени, сложил руки и стал читать молитвы.
— Да, я хочу жить! — сказала она, заставляя меня встать и опираясь на мою руку. — Жить настоящей жизнью, а не обманом. Все было обманом в моей жизни; за последние дни я перебирала в памяти все эти лживые выдумки. Возможно ли, чтобы я умерла! Ведь я совсем не жила, ведь я ни разу никого не ждала в ландах!
Она замолчала, словно прислушиваясь и вдыхая сквозь стены неведомый мне аромат.
— Феликс! Сборщицы винограда скоро будут обедать, а я, их хозяйка, — сказала она с детской обидой, — я голодна! Так и с любовью — они счастливы, эти работницы!
— Kyrie eleison! [73] — воскликнул бедный аббат, который, воздев руки и устремив взор к небу, громко читал молитвы.
Она обвила мою шею руками и, жарко поцеловав, сказала, сжимая меня в объятиях:
— Я никому вас больше не отдам! Я хочу быть любимой, хочу совершать безумства, как леди Дэдлей, я научусь говорить по-английски, чтобы называть вас «my Dee».
73
Господи помилуй! ( греч.)
Она кивнула мне головой, как делала когда-то, покидая меня и обещая скоро вернуться.
— Мы пообедаем вместе, — сказала она, — я прикажу Манетте...
Она замолчала, охваченная внезапной слабостью; я подхватил ее на руки и уложил одетую на кровать.
— Вот так вы однажды уже носили меня, — промолвила она, открывая глаза.
Она была очень легка и вся горела; я чувствовал, как тело ее пылает. Вошел доктор Деланд и с удивлением оглядел украшенную цветами комнату, но мое присутствие, казалось, все ему объяснило.