Линия красоты
Шрифт:
— И все-таки удивительно: вчера его с позором отправили в отставку, а сегодня дают новое место с окладом восемьдесят тысяч в год.
При словах «с позором» она поморщилась.
— Ник, так жизнь устроена. Ты сам сказал: Джеральд никогда не проигрывает. Так и есть. Ты и сам это знаешь.
Она села за стол и огляделась вокруг. Нику показалось, что она собирает воедино и мысленно сжигает все свои воспоминания об этом доме.
— Ты, наверное, хочешь побыть одна, — сказал он.
Проходя мимо стола, он как бы ненароком взглянул на факс: он был написан невозможным почерком Джеральда, и в конце красовался причудливый значок, с равным успехом способный означать и «Люблю», и «Твой», и «Привет»,
— Ник, я его не брошу.
— А… — сказал Ник.
— Не брошу, понимаешь?
— Понимаю.
— И плевать мне на то, что скажет папа, или госпожа премьер-министр, или редактор «Сан».
Ник уважительно кивнул, но заметил:
— Я думал, это он тебя бросил.
— Что? Ну да, для публики — да. Пусть думают, что мы расстались. Так будет лучше.
— Ты сказала «мы»?
— Мы любим друг друга.
Ник смущенно опустил глаза. Значит, эта история не окончена. Сперва Рэйчел не захотела бросать Джеральда, теперь вот Пенни… Что в нем такое есть, в этом Джеральде, чего Ник не способен не только усвоить, но даже понять? Ему представились новые репортажи в газетах и бесчисленные статьи Свирепого Аналитика.
— Как же вы выдержите секретность? — спросил он, с искренним любопытством ожидая, как на этот вопрос ответит кто-то другой.
— Может быть, мы и не станем держать это в секрете.
— Хм-м… — Ник поднял брови и усмехнулся; Пенни покраснела, но не опустила глаз.
— Мне не важно, что о нас скажут, — повторила она.
— Но…
— Кэтрин вечно над ним смеялась, — сердито проговорила Пенни, явно желая перевести разговор на другое.
— Я бы сказал, это у них было взаимно, — нерешительно заметил Ник. Он понял, что Пенни тоже жаждет найти виноватого.
— Я знаю, она всегда меня ненавидела, — мрачно усмехнувшись, проговорила Пенни.
Ник не мог промолчать; он знал, что возражать бесполезно, и все же должен был возразить.
— Ты же знаешь, это неправда, — упрямо и безнадежно сказал он. — И мне думается, сейчас она больше всего ненавидит самое себя.
Пенни вздернула подбородок и смерила его уничтожающим взглядом.
— Да она просто наслаждалась всей этой историей!
— Нет, Пенни. Поначалу, может быть, ей это казалось увлекательным приключением — но скоро стало мукой. Так всегда бывает в маниакальной стадии.
Он сообразил, что основным источником взглядов на Кэтрин для нее был Джеральд, так же как для него самого — дубоватая проза доктора Эдельмана.
— Ее «мучения» ничего не стоят по сравнению с теми, что она принесла нам, — непримиримо ответила Пенни.
Ник покачал головой, но решил больше не возражать.
— Я правильно понимаю, что это ты ей сказал? — глядя в сторону, поинтересовалась Пенни.
— Конечно нет! — воскликнул Ник.
— А Джеральд считает, что ты.
— Как характерно для Джеральда, — сказал Ник, — думать, что сама она ни о чем догадаться не могла. А ведь она умнее нас всех.
— Я поняла, что ты что-то заподозрил, когда была с вами во Франции, — сказала Пенни.
— Я очень беспокоился за Рэйчел, — объяснил Ник. — Она… она мне очень дорога.
— Хотелось бы знать, чувствует ли она то же самое к тебе. — Пенни коротко улыбнулась и села, поставив локти на стол. — А теперь, — сказала она, — если ты не возражаешь, у меня тут еще есть дела.
Ник вздрогнул от ее делового тона и побрел прочь.
Он закрыл за собой голубую дверь, запер на оба йельских замка и еще на один, нижний, и задержался на крыльце, снимая с кольца ключи. Открыв щель для писем, бросил их внутрь и услышал, как они звякнули о мраморный
Маленький автомобиль, нагруженный ящиками и кучами мятой одежды на вешалках, осел, словно под тяжестью пассажиров. Ник задумчиво остановился возле него и вдруг, сам того не ожидая, медленно двинулся вниз по улице. Дождь прекратился, и мокрый асфальт уже начал подсыхать; над головой быстро бежали тяжелые, угрожающие тучи. Высокие, промытые дождем белые фасады домов блестели важно и молчаливо, как будто хранили какую-то тайну. И вдруг Ник понял: на этот раз анализ будет положительным. Тот приговор, что каждый день произносится над сотнями других, прозвучит и над ним — в тихом кабинете с безликой современной мебелью и вытертым ковром на полу; и стол, и ковер, и угловатые современные стулья, и фотографический пейзаж в рамке на стене, и больничная крыша с трубой за окном задрожат и расплывутся у него перед глазами, чтобы никогда больше не стать такими, как прежде. Он молод и не приучен к стоицизму. Что станет он делать потом, когда выйдет из кабинета? У него перехватило дыхание, словно от удара в грудь; пришлось остановиться. Он попытался объяснить и заговорить свой страх — но страх был слишком силен и глубинен, он не поддавался ни разъяснениям, ни уговорам. Что-то непоправимо надломилось внутри него, и мир вокруг — припаркованные машины, снующие по своим делам такси, церковный шпиль далеко над кронами деревьев — тоже изменился разительно и непоправимо. Как будто слетели покровы и все вещи стали такими, какие они есть. Похоже на то, что бывает от кокаина; но наркотик — игра, а сейчас все было по-настоящему. Мотоциклист, живший через дорогу, вышел из дому, затянутый в черную кожу, и двинулся к своему мотоциклу. Ник взглянул на него — и, содрогнувшись, отвел взгляд: он отрезан от этого человека, отрезан навеки. Этот мотоциклист ничем ему не поможет. И друзья его не спасут. Для каждого из них придет время, и в один из обычных, размеренных, распланированных дней он услышит в тихом кабинете свой приговор. Проснется на следующее утро — и вспомнит. Ник представлял себе их лица, их голоса: ему казалось, что он уже умирает, и вдруг остро захотелось узнать об этих людях все: их дела, их успехи и неудачи, их планы, мысли и мечты. Все, о чем потом они — те немногие, кто о нем вспомнит, — скажут: «Как жаль, он так и не успел узнать…» А жизнь будет бежать дальше, как эта утренняя улица — дни, годы, десятилетия в неумолчном слитном шуме собственных забот. Ник задыхался от ужаса, в котором, казалось, соединились все тяжелые переживания, испытанные им за недолгую жизнь: отлучение от груди, тоска по дому, зависть к другим счастливцам и жалость к себе. Однако теперь он жалел не только себя — это была отчаянная, нерассуждающая любовь к миру, такому огромному, жестокому и равнодушному к его существованию.
Ник в последний раз оглянулся на дом и двинулся вперед. Путь его лежал к дому номер 24, что возвышался на углу, сияя парадной побелкой. Угол. Перекресток. Поворот. Не тот угол и перекресток, что ему нужен, — но какая разница? Он шел вперед, к повороту в неизвестность, и это было прекрасно.