Линия красоты
Шрифт:
Он сел за пустой стол Мелани, положил журнал перед собой и не без трепета перевернул первую страницу. Как и предполагалось, перед ним развернулась ослепительная панорама роскоши: на первых трех страницах в сверкании и блеске глянца рекламировались «Булгари», Диор, БМВ — крестные родители капризного и нежного дитяти Ника и Уани. Он быстро перелистнул страницы до восьмой, нашел в конце редакционного списка их имена: «Выпускающий редактор: Антуан Уради, редактор-консультант: Николас Гест» — и покраснел от удовольствия и непонятного смущения, чувствуя себя самую малость самозванцем. Представил, как обрадовались бы родители, увидев его имя здесь, а не на страницах вечерних газет. Он листал журнал, задерживаясь взглядом на каждой странице — каждое слово здесь он прочел по десять раз, прежде чем отправлять в печать, но ему казалось, что, обретя плоть и кровь на журнальных страницах, статьи претерпели какое-то неуловимое изменение, и он вглядывался в глянцевые строки и тер глаза, страшась заметить какую-нибудь ошибку.
Его собственная статья, помещенная
Но скоро к восторгу начали примешиваться горькие нотки. Пятью минутами позже Нику уже хотелось начать сначала — снова открыть журнал, просмотреть его свежими глазами, во второй раз испытать такое же блаженство: но это было невозможно. Он отнес один номер к себе в квартиру и по дороге открывал его несколько раз, чтобы убедиться, что глянцевый блеск и буйство красок не поблекли и не исчезли. Нет, все-таки очень хороший журнал получился. Яркий, роскошный, безупречный. Блеск мрамора и лака. Блеск того, что ушло и никогда не вернется.
Как он хотел, чтобы этот журнал увидел Уани! Ведь разминулись-то они всего на пять минут! Он бы взял пачку номеров с собой в Йоркшир, раздарил бы друзьям — и Тоби, и Софи, и герцогине, и Брэду с Тритом. Ник представил себе, как толстый Родди Шептон во фраке и в цилиндре листает журнал, дожидаясь выпивки. Представил и самого Уани: он вручал бы свой дар с холодной гордостью, словно доказывая, что из него все-таки кое-что вышло, что на отцовские миллионы он смог создать нечто по-настоящему прекрасное. Конечно, журнал принимали бы с благодарностью и листали бы с интересом: однако болезнь Уани, не говоря уж о его сомнительном происхождении, умеряла бы их восторг. А потом журналы валялись бы в спальнях и в туалетах. Ник вздохнул над их воображаемой судьбой и тут же упрекнул себя за ребячество: надо же, вздумал переживать из-за журналов, как будто нет у него сейчас других, куда более серьезных забот. Он вдруг испугался, что недостаточно тщательно проверил багаж Уани — у него могли быть и другие запасы кокса в карманах или в свернутых носках. После майского кризиса он как будто бросил; но возвращение в Лондон, к скоротечным и хрупким удовольствиям, обострило в нем жажду наркотика. Сам Ник больше не употреблял, но среди их общих друзей не меньше полудюжины нюхали постоянно, и каждый из них мог от чистого сердца предложить щепотку Уани. А ведь у него очень слабое сердце. Самоубийство, настоящее самоубийство. Ник остановился у кухонного окна, невидящим взором глядя на задние стены соседних домов. Не сейчас, так ночью, не сегодня, так завтра раздастся звонок — от Шерон или даже от самого Джеральда. Острый сердечный приступ. Мы ничего не смогли сделать.
Он вернулся в гостиную. Забытый журнал лежал на столе — первый номер, за которым никогда не последует второй. Что ж, он хорош и в одиночку. Не первый из серии, не «товарная марка», которую надо развивать и раскручивать — просто «ЛИНИЯ S», завершенная в своей безупречной целостности. Пусть покоится здесь, в тумане блеклого осеннего полдня, как надгробный памятник Уани, пусть ангел овевает его имя своим белоснежным крылом.
На следующее утро Ник отправился на Кенсингтон-Парк-Гарденс забрать вещи. Моросил мелкий дождь: интересно было, как они там, в Йоркшире, веселятся в такую погоду. Широкая улица была пуста: такое порой случается в Лондоне — вдруг на минуту или две прекращается движение, и тротуары, и стены домов, и промытые дождем окна приобретают атмосферу d'ej`a vu. Ник вошел в дом номер 48 и громко захлопнул за собой дверь, словно желая кому-то доказать — или кого-то предупредить, — что он действительно здесь.
Дверь закрылась, почти отрезав звуки Лондона: гул автомашин, свистки регулировщиков, людские голоса превратились в невнятное, почти неслышное жужжание. Казалось, это жужжание издает сам серый дневной свет. Дом же хранил величественную, ничем не нарушаемую тишину. Тускло блестели вдоль лестницы позолоченные канделябры; тени в столовой сгустились и клубами дыма висели под потолком. Равнодушно и упорно тикали большие часы. Ник поднялся по лестнице в гостиную. Собрать вещи было не так уж просто: его CD-диски давно по-семейному перепутались с дисками хозяев, книги, которые он давал Федденам почитать, постепенно перекочевывали на их полки, так и оставаясь непрочитанными. Перед роялем ему захотелось сыграть финал анданте Моцарта, но Ник отверг эту мысль: слезливо, смешно, глупо. С рояля смотрел на него портрет Тоби — символ юности в расцвете силы и красоты, когда еще неизвестно значение слова «невозможность». И этот портрет тоже говорил Нику, что здесь ему больше делать нечего. Он остановился перед камином, прижимая к груди свои небогатые пожитки. Мимо дома прогрохотал грузовик, оконные стекла вздрогнули и звякнули, словно в знак приветствия, — и снова воцарилась густая тишина. И что-то еще — что же это? — запах дома, запах ковров, полированного дерева, лилий, нежный церковный запах, хранящий в себе тысячи воспоминаний.
Все здесь говорило о Джеральде и Рэйчел. Не лучше было и на кухне: там царил идеальный порядок, жестко утверждающий, что размеренная, налаженная жизнь дома продолжается, и галерея фотографий на стене вновь напомнила Нику, что он здесь — чужой.
Он пошел вниз, в подвал, чтобы взять оттуда пару коробок. В этом подвале под кухней доживали свой век позолоченные стулья из бальной залы, причудливые старинные столики и потускневшие зеркала; здесь мистер Дюк хранил свои кисти, стремянки и инструменты, вместе с чайником и календарем — это было его царство, и Ник почти ожидал встретить его здесь, в подсознании дома. Он включил свет, и в глаза ему бросился рулон обоев, высовывающийся из-за прочего хлама — пурпурный, с рисунком в виде черной чугунной изгороди. Эти обои уже не в первый раз его поражали. Они, очевидно, остались от прежних хозяев дома — так непохожи были они на все, что окружало Джеральда и Рэйчел, на их представления об уюте и красоте. Как и его собственные родители, Джеральд и Рэйчел как будто пропустили шестидесятые годы, не познав новых возможностей и не сделав поучительных ошибок. Быть может, в хайгейтские времена они и ставили над камином пузатых китайских божков и сидели на подушках, брошенных на пол — но теперь бумажный пурпур гнил в подвале. Ник разыскал несколько ящиков из-под вина и, спотыкаясь, потащил их наверх. Интересно, думал он, кто жил здесь до Федденов. Должно быть, всего три или четыре владельца сменились с тех пор, как эта застройка выросла из трущоб и лужаек Ноттинг-Хилла. Должно быть, этот дом всем владельцам придавал самоуверенности. Нику вспомнилось тщеславие Джеральда, его приемы, жалкая кульминация его политического бытия — визит госпожи премьер-министра. Всего лишь год назад, такой же серенькой дождливой осенью — и тоже была свадьба…
На площадке второго этажа он остановился, поставил ящики и зашел в спальню Джеральда и Рэйчел. Из окна виднелся парк в пелене дождя; мокрые платаны трясли и качали крупными бурыми листьями. Вид отсюда открывался другой, не такой, к какому он привык у себя на третьем этаже — вровень с верхушками деревьев, а на другие крыши и на дальний шпиль смотреть приходилось снизу вверх. В это время парк казался меньше: и дальний забор, и улица по ту сторону забора были видны из окна. Кто спит с этой стороны? — конечно, Рэйчел, здесь лежат ее книги и наушники. Напротив висит на стене маленький Гоген — подарок Лайонела. На круглом ореховом столике, рядом с вазой и китайскими шкатулками, стоят фотографии в серебряных, слоновой кости и красного бархата рамках.
Ник взял одну, на которой был снят Тоби в роли слуги царя — как его звали, Ник не помнил. Верный вельможа, надзирающий за всеми делами в отсутствие Перикла; появлялся он только в начале и в конце пьесы, а в середине тоскливо бродил вокруг крикетного павильона, в летнее время года использовавшегося для постановок студенческого театра. Стоял июнь, на улице пахло озером и скошенной травой, в душном павильоне — креозотом и льняным маслом. Тоби снимал тяжелую тунику, брал бейсбольную биту и принимал воображаемые подачи в ожидании Софи — она играла Марину. В этот момент кто-то его и сфотографировал. На нем были тугие черные трусы и синие замшевые туфли — не театральные, его собственные. Лицо и шея загримированы, и ниже полосы грима обнаженный торс кажется неестественно белым. Лицо круглое, пухлое, девичье, лицо танцора, и сильное мускулистое тело. Сам Ник играл небольшую, но запоминающуюся роль Церимона, царя Эфесского, который оживляет царицу Таису, когда ее, заживо положенную в гроб, прибивает волнами к его берегам.
Он знал, что этого никогда не забудет: вот и теперь, стоило вспомнить:
Всегда ценил я ум и добродетель Превыше знатности и состоянья: Наследник беззаботный расточает Богатство и свою позорит знатность. А ум и добродетель человека Богам бессмертным могут уподобить [24] . —и в горле что-то начинало дрожать, а на глаза наворачивались слезы. Роль окончилась, он удалился за кулисы, растерянно поморгал, заново привыкая к дневному свету после ярко освещенной сцены и темноты зрительного зала, снял седую бороду, сбросил плащ и ревниво прихлебывал «Гиннесс», пока Тоби, как бы невзначай, демонстрировал Софи свои бицепсы — в то время они были друг от друга без ума. Играл Тоби не слишком хорошо, но и роль была не такая уж благодарная — никакой психологии, одна риторика, — и справился он отлично, так, что всем понравилось. Он держался не слишком скромно и не слишком тщеславно — просто делал на совесть то, что от него требовалось, словно игра в театре ничем не отличалась от гребли или футбольного матча.
24
Перевод Т. Гнедич.