Липяги
Шрифт:
Вот почему он выбрал себе позицию в Липягах — ко всему близко.
Правление обосновалось теперь в доме, где когда-то помещался сельский Совет. Это рядом со школой, на площади.
Вот сделаю все и бегу туда. Зайду к Лузянину в кабинет, послушаю, о чем он с колхозниками беседует, покурю со всеми и пойду обратно. Если ж случится так, что Лузянина в конторе нет, то домой к нему загляну. Квартировал он у вдовы агронома, Надежды Григорьевны. Ей тоскливо было после смерти Алексея Ивановича, и она пустила к себе Лузянина. Тем
Приду: Лузянин за столом сидит, газеты читает. Посидим, выпьем чаю, в шахматы партию-другую сыграем. А случается и так: приду — тихо в избе: Лузянин на печке русской лежит, спиной к горячим камням.
— А-а, лейтенант! Обождите, я сейчас встану.
— Лежите, — говорю, — Николай Семенович… Я так, повидать пришел.
И он лежит, не встает. Так и разговариваем: я с коника, а он с печки голос подает.
Уходя, я часто прошу его, чтобы он захватил меня с собой в поля.
— Николай Семенович, если поедете к «дубу» гречку посмотреть, захватите и меня.
— Обязательно! — обещает он. — Только имейте в виду, я встаю рано.
Назавтра встал я чуть свет (дело было в каникулы), побрился; только сел за стол кофе стакан выпить, слышу, будто лошадь у окна фыркнула. Выглянул на улицу, а у калитки Ландыш стоит.
Ландыш стоит у калитки, а Лузянин с брезентовым ведром в руке идет от колонки. Подошел к лошади, попоил ее, а остатки воды не выплеснул без цели, абы куда, а аккуратно вылил на втулки колес.
«У такого хозяина, — подумалось мне, — не то что у Авдани: колеса от недогляда на ходу не рассыплются!»
Я позвал Николая Семеновича пить кофе, но он приложил руку к груди и поклонился: спасибо, сыт!
Через минуту я вышел; мы уселись в тарантас и покатили.
Сразу же за Кончановкой свернули вправо и у кладбища выехали на Александровскую дорогу. Налево зеленели овсы, а справа от дороги, волнуясь под свежим утренним ветерком, лежало поле пшеницы. Распевали жаворонки.
Не проехали мы и километра, как впереди показался сначала дуб, а потом и весь лес.
Дуб стоял на отшибе, одиноко. Он был высок, могуч. Сохранилось предание, что именно с вершины этого дуба дозорные засечной черты впервые обнаружили полчища татар, движущихся к Куликову полю. Не знаю, так ли оно было в самом деле, но, несомненно, дуб этот — свидетель многих событий в жизни липяговцев.
Мы ехали, покачиваясь на мягких рессорах тарантаса; я рассказывал Лузянину эту легенду. Он слушал, поглядывая то на дуб, то на поле цветущей гречихи, подступившее к самому лесу.
У «дуба» исконно гречишные поля. Но вот уже несколько лет кряду на этих землях сеяли кукурузу. Посоветовавшись со стариками, Лузянин решил весь клин у дуба засеять гречихой. Всходы были отменные, но я давно не бывал там и не
Я сказал об этом Лузянину. Он не отозвался. Мы проехали некоторое время молча. Вдруг Лузянин повернулся ко мне всем корпусом и проговорил:
— Как заснеженный Волхов в тот день…
Я понял, в какой день, и согласно кивнул головой.
— Вы оставались там после меня, — продолжал Лузянин. — Как мои гвардейцы стреляли тогда?
— Стреляли хорошо! — ответил я. — Стреляли так, что страшно было. Наши бойцы и те чуть было из окопов не сбежали. Впервые ведь «катюшу» слышали…
— Ну и как, взяли тогда Зеленцы?
— Зеленцы взяли, а из-за насыпи немцев выкурить так и не удалось. Вскоре нас перебросили под Кириши, развивать успех Пятьдесят четвертой армии в районе Синявинских болот.
— Горячий тот день был.
— Горячий. Но вы тогда, Николай Семенович, напрасно рисковали. Можно было послать со мной командира огневого взвода.
— А разве теперь, лейтенант, нельзя было послать в Липяги еще кого-либо? — ответил он и пошевелил вожжами.
Ландыш встрепенулся, побежал рысцой.
До самого «дуба» мы не проронили более ни единого слова.
У «дуба» мы распрягли Ландыша и, стреножив его, разрешили ему пастись. Сами же пошли полюбоваться цветущей гречихой. Мы прошли опушкой леса до самого Врехова лога. Тут на старой вырубке, обнесенной березовыми жердочками, стояла колхозная пасека.
Налюбовавшись гречихой, мы заглянули на пасеку.
Пасечник — Ефимка Бутенков, муж покойной Чебухайки, — сухонький, сгорбившийся, вышел на лай сторожившей у входа собачонки и, увидев Лузянина, обрадованно заговорил:
— Пожалте, пожалте!.. Она не кусается, — указал он на собаку. — Так, для близиру приставлена.
Ефимка долго водил нас от улья к улью. Старик рассказывал про пчел, какая в том или ином улье семья, когда отделена, сколько дает меду. Хвалил Лузянипа за гречиху.
— Взяток больно хорош, — говорил Ефимка. — Если лето сухое постоит, меду много будет.
Попутно старик указывал на нехватки, что, по его мнению, надо было еще сделать для пасеки. Лузянин раза два записывал что-то в свою книжицу, чтобы не позабыть.
Мы изрядно устали от хождения по пасеке. Становилось знойно.
— Может, медочку гречишного отведаете? — предложил Ефимка.
Лузянин согласился.
Мы зашли к пасечнику в землянку. Тут было прохладно и уютно. Мы сели за низенький столик, плетенный из ореховых прутьев. Старик поставил перед нами деревянную, им самим выдолбленную миску, наполненную густым коричневым медом.
Лузянин ел и похваливал:
— Ай хорош, давно не ел ничего более вкусного!
С пасеки мы поехали в Денежный, где должен был начаться сенокос.