Лирика в жизни Альфонса А
Шрифт:
Однако на новом своем поле деятельности Альфонс лучился оптимизмом, правую руку выбрасывая от плеча, за нею устремлялся весь, блестел зубами, сжимал, подтягивал к себе свой путь к достатку. Для тех, кто замедлялся, терял инерцию, всегда доброе слово, — просто твой гусь чуток желает подойти еще в духовке. Про детишек спрашивал. Про кошечек и собачек. И даже не боялся тошнотного позыва, если в ответ вдруг упомянут далматинцев. Водил компании по кабакам, приговаривал: «Вперед, ребята, нам все дается с бою, но это честный бой, ребята, так вперед же». У светофоров, зажигавшихся зеленым, он снова повторял, приобернувшись в набитую битком машину:
Устыдясь своих недавних обиталищ, Альфонс еще раз переехал. В район восточных Шестидесятых, где от улицы отделился тремя форштевнями выступающих углом высоких окон и тремя этажами. Входя с улицы, ступал на черно-белые кафельные ступени между рядами кустиков самшита, и прямо в двери — тяжелая стальная филигрань по узорчатому стеклу. Через улицу напротив — какое-то восточное представительство, и черный опиджаченный его сотрудник, нисколько не таясь, каждое утро ждет, пока черный пудель, натягивая поводок, поднимет ножку на только что посаженное деревцо. В этом новом убежище, которое Альфонс старался не рассекречивать, по средам он проводил вечера, начищая свою коллекцию — викторианских времен весы; штуковины, которых у него уже скопилось три.
Но вот та самая среда. День только поворачивал к закату, когда Альфонс по пригородной Бостон-Пост-Роуд возвращался из Вестчестерских Высот. Он был слегка не в духе после одинокого визита в Бронксское отделение «Америкэн индиан». Досадовал, зачем индейцы вообще сдались пришельцам. День был закончен булочкой и кока-колой за столиком кафе в зоопарке. Детские воздушные шарики — синие, красные, желтые, застрявшие в ветвях деревьев. Те, у кого с мозгами напряженно, исподтишка подсматривают и тщатся остроумием перещеголять друг друга и других животных за решетками. Солнце слепит, оранжево сверкая в стеклах окон на верхних этажах по Пятой авеню. В плюще отчетливо постанывают пчелы, безрадостный рык идет из клеток с большими кошками. Всё покрывают ребячьи вопли: кому-то папочка надраивает попку.
И медленно Альфонс побрел домой, в свое жилище, поглядывая вверх, где между каменными серыми фасадами — небо. Так, словно именно оттуда пришло к нему решение на всякий случай делать деньги — вдруг они принесут счастье. И избегать женитьбы — вдруг она принесет цепи. Свернув в подъезд, возвысился над желто-голубым мозаичным геральдическим орлом на полу лифта. И обнаружил бледно-апельсиновый конвертик рядом с вечерней газетой на мраморном столике у двери. Сказал себе: ну, кто-то умирает, а может, уже умер.
Ночью с последним поездом поехал в Бостон. Одиноким силуэтом через пустыню розового пола вокзала Гранд-Сентрал. Под зодиаком, напластанным на потолке золотом и бирюзой и утыканным электрическими звездами. С журналом, рассеянно раскрытым на коленях, поезд помчал Альфонса между черных опор, сочащихся дождевой влагой с улицы вверху. Потом все выше, и вот пронесся краснокирпичными кварталами особняков, где коридоры как в гостинице и где мостовые темные такие — выглянешь, и словно уже был когда-то здесь и видел раньше. «Салон захоронений», «Горячая свежая пицца 10 центов ломтик», «Лучшая в мире больница ботинок», и вдруг, словно подсвеченные разрядом молнии, огромные черные буквы на серой высокой стене
В ночной прохладе яркая луна над Бостоном. Альфонс волочит саквояж, насквозь ирландский, к стоянке такси у Южного вокзала. И направляет экипаж сквозь эти узкие, знакомые закоулки прошлого. Прошлого года. Неяркий свет включен по всему дому. Сквозь реликтовые шторы отцовской спальни проникает сияние. Посмотришь от подъезда вверх, сквозь летнюю ночную черноту, и кажется, что Рождество. Гирлянды всякие, ветки омелы на косяках, как в Англии, когда еще ребенком ты заливаешься слезами, уже пронюхав — негодник и проныра, — что припасли тебе в подарок Ма и Па: в гостиной заглянул под оттоманку.
Развинченным аллюром по ступенькам вверх. Еще и постучаться не успел, а дверь уже открылась. Мама, такая маленькая, крепко обнимает большого сына. Подставка в коридоре ломится от тростей и палок. Одна там даже деревенская ирландская дубинка. В дверях отцовской библиотеки — закоренелый неудачник дядя. Темноволосая сестра Альфонса, закончившая только что девичьи курсы в Рэдклиффе, сходит по лестнице уже вся в черном, с мокрым от слез личиком. Что ж, девушкам Рэдклиффа рады в любом виде. Но самый-то бедлам и суета от Мирабель, которая всюду снует, стеная, с пустым подносиком и столь же пустым лицом. А брат, так тот устроился на кухне с книжкой — готовится к экзамену.
Еще нынче вечером он про поездку думал — чушь, ложная тревога. Один из тех полубезумных способов, к которым прибегают иные семьи, чтобы опять собрать всех вместе. И вот голос матери: «Поди, пожалуйста, поднимись наверх». Вот уж не ожидал дожить до этого, а ведь пришлось-таки. Все та же лестница, ступеньки номер три, восемь и девять, та же дощечка на площадке у отцовской двери. Дощечка, которая должна была бы среди ночи громко скрипнуть. Когда-то в прошлом.
Из комнаты выходит доктор. Папин старый приятель, из тех, чьи глаза загадочны. Помнится, много лет назад, по осени, после поездки на охоту он поливал у них в полуподвальной кухне горячим жиром жаркое из оленины. А еще он мог, приняв как следует на грудь с отцом Альфонса, так лихо распевать — куда там, прямо квартет парикмахеров.
— Привет, док.
— Привет, Альфонс. Он уснул. Побудь минутку, не знаю, долго ли ему еще осталось.
Дверь приоткрыта. Все в желтом свете. Горит ночник. На белизне подноса белые вещицы. Спеленут простынями, как новорожденный. Брошенный матерью. И бросивший взрослого сына-спортсмена. Из дому вышиб, приговорил четырнадцатью словами, а теперь лежит вот, и сил ему не хватит даже расписаться.
За несколько безмолвных мгновений над постелью Альфонс убедился, что его отец в эту минуту умирает, тихо давясь своим же собственным дыханием. Ступив поближе, почувствовал, как под глазами и по всей подвижной части щек мускулы сжались, губы раздвинулись в ухмылке. И как засевший в нем торговец пивом пытается это прекратить. И не может. Стоит на мягком коврике, ухмыляясь от уха до уха.
Путь похорон отца в последний раз провел его тенистой улицей под новенькой листвой. Через два хайвея и железнодорожный переезд. Огромные черные железные ворота. Служители в перчатках и униформе спокойного серого цвета. Деревья и надгробья на склоне холма. Магнолия выпятила свои нежнейшие цветы, розоватые на фоне чопорной серебряной березы и высоких вязов, которые древнее всех этих могил.