Лирика в жизни Альфонса А
Шрифт:
Встречен враждебно.
— Кто там.
— Я.
— Что ты здесь делаешь.
— Да ничего. Так просто.
— Нет, ты не так просто.
— Не надо так громко. Хочешь еще подушку.
— У меня две.
— Может, еще одну.
— Уйди.
— Ну пожалуйста. Можно мне тут побыть.
— Уйди.
— Ну пять минуточек.
— Нет, уходи.
— Нет.
— Я буду кричать.
— Лапушка, если ты крик подымешь, что обо мне подумают родные.
— Подумают, что ты блудливое животное.
— Ну, лапушка…
— Уйди.
— Ну можно мне просто побыть с тобой секундочку под одеялом. Всего секундочку. Я весь продрог.
— Уйди.
— Но
— Э, нет. Прежде поженимся.
— Ну, лапушка, ну ты же знаешь, я ведь пожалуйста, в любой момент.
— Ха. Ха. Ха.
— Ребекка, ты, что ли, не видишь, как мне-то плохо. На пять минуточек, погреться только. Я ведь совсем-совсем один. Все меня бросили. Как будто ты не понимаешь. Впусти меня к себе. В кроватку.
— Только после свадьбы.
Начало схватки было довольно заурядным. Руку — в зажим японским реверсивным хватом кисти. Ноги прижать коленом, чтобы не дрыгались. И то и дело на ухо слова какие-нибудь. Тихонечко, успокоительно: вот так… ну что ты, ну не надо… тихо, тихо. И тут ее рука выскальзывает из японского захвата и с грохотом отправляет на пол ночник. В такую минуту всегда бывает трудно поверить, что они это всерьез: так много раз бывало, что потом, месяц-другой спустя, ему говорилось, а ведь я, ты знаешь, и совсем была не против, зря только ты меня послушался и сдался. Вот он теперь и не сдается. Все простыни на полу вместе с лампой. И в лихорадке этой, в упоении некогда даже прислушаться к храпу Мирабели. Как она там, отделенная от них коридором.
— Какой ты грубиян, пусти меня.
— Ребекка, ну будь умницей, ну успокойся.
Из коридора лучик света, бледный такой, желтоватый. Тихонько втек. Перечеркнув белеющие мятые покровы ломкой тенью. Узорчатая битая гильза стакана. Сброшенным якорем хлопнула от сквозняка белая рама с решеткой жалюзи. В вышине аэроплан возник над Кембриджем. Сейчас переползет Чарльзривер и низко-низко через Бостонскую гавань — на посадку. Картонный маленький цилиндрик с порошком, картинка: дождик и девочка с желтеньким зонтиком гуляет по голубизне. Счастливые мгновенья, когда ты ничего не делал — вовсе ничего, — какой-то маленький оживший в памяти кусочек детства. Нашептывает еле различимо, что есть такие вещи, которым не случиться снова. Но вот — случаются.
Отец Альфонса заговорил тоном доверительно-печальным. Худой, костлявый человек в дверном проеме. В профиль прямо патриций. Длинные белые руки сжимают шнур халата. Столп общества. Он шевельнул губами, потом еще, и ветхая завеса тишины разъехалась, стянулась в паузы между словами.
— Даю тебе десять минут, и чтобы ноги твоей больше в этом доме не было.
На улице рассвет. Альфонс пихает пожитки в машину. Над плетенкой с книжками пыжится, пыхтит оскорбленно. Самый такой предательский момент: не надорваться бы. Вот еще маленький приемничек, прикупленный в армейской лавке, — скромненький способ снабжения себя послевоенной музыкой. Коробка с шерстяными носками, галстуками и наугад надерганной галантереей. Какие-то куртки с накладными плечами. Чтобы ходить по трибунам стадиона, будто бы ты великий футболист. Одно групповое фото, где они всем классом: запомнить каждое лицо и вовремя сворачивать с дороги, завидев на Мэдисон-авеню. И с этаким непоэтичным, тленным скоплением собственности Альфонс А отбыл. По улице Сигнальной, все прямо, все на юг, и вон из Бостона.
И вот зима в Нью-Йорке: лютые колючие ветра по каменным каньонам. Однажды в день тоски и мрака Альфонс из Бруклина через Гудзон откочевал на Манхэттен. Проложив мокрые следы по слякотному снегу, устлавшему любоскудную плоскость им только что покинутой пустыни. Его пивной начальник Гарри сказал Альфонсу: «Слушай, чтобы тебе не так было паршиво, я запишу, пожалуй, за тобой райончик в Восточном Бронксе». И вот Альфонс засел в новом своем жилище оттачивать стратегию кампании. По карте, прикнопленной к зеленой стенке. Тут наконец сгодился и военный лексикон. Который он в первые семьдесят два часа армейской службы почерпнул, да так и не сподобился с тех пор применить ни разу. Весь вечер Альфонс готовил в кухоньке на электрическом гриле, который то и дело отбрасывал его к стене ударом тока.
Ребекка превратилась в смутный силуэт. Должно быть, до сих пор ее сиденьице на Бруклинском пароме путешествует от Шестьдесят Девятой улицы и обратно. В надежде все же на какую-то поживу до брачного застолья он некоторое время продолжал таскать ее с собой на пьянки к приятелям, сидевшим развалясь в глубоких креслах и умудрявшимся ни разу к ней не обратиться за целый вечер. Только дымились китайские ароматические палочки да бутерброды-канапе с тарелки на столе уплывали во рты. Его спрашивали: «А что, Ал, говорят, твой старикан врезал тебе под зад коленкой. Халявная жратва отпала в капустном городке». И, запрокинув голову, Альфонс хохотал, пока ладонь сама не накрывала губы. В тот миг, когда Ребекка бросалась вон.
И как— то вечером на пароме по дороге на Стейтен-Айленд Ребекка взорвалась. Билеты он тогда им взял на палубу, где свежий воздух. Вдруг выдала: «Твои приятели просто мразь». И путь обратно через Нэрроуз, где черные воды течений, сталкиваясь, дымятся толчеей меленькой зыби у форта Джей. В густом тумане, все в огнях, встречное судно; Альфонс идет на полубак, взирает вдаль на тусклые бусы огней в отдалении. Потом уединенный ужин: кофе и сосиска в тесте, под бормотанье с места какого-то замшелого ревнителя общественной пользы и прогресса: «Нет, маловато у нас в Ричмонде похоронных контор, маловато». Слушать равнодушно.
Ночами Альфонс А спал как убитый и воскресал, только когда пора было вставать. И снова двигаться сквозь освещенные просторы Восточного Бронкса. Но прежде встать в нижнем белье неописуемого вида перед открытой дверцей холодильника. Ноги скрестив, в позе задумчивости сжевать ломтик ананаса и кофейного кекса с орехами.
А Гарри, грустноглазый и недокучливый его пивной начальник, — тот тихо веровал, что для такого парня, как Альфонс, преград не существует, ему бы только рукава повыше засучить да с места стронуться. Такая была радость для него, когда Альфонс вошел в его стеклянную клетушку в углу конторы и говорит:
— Мистер Г, я не хочу хвалиться перед ратью, но кажется, я мог бы в Бронксе продавать пива побольше.
Потом пошли недели действия, когда Альфонс прокладывал свой пионерский путь переселенца. Осваивал Тридцать Вторую улицу, Тридцать Третью и дальше к востоку. И сокрушал рекорды сбыта в заведениях Ханта, Клейсона и «Трогз Нек». И лишь однажды, в боковом проезде, где ребятишки возились в клубах пыли, Альфонс сломался. Лопнул и потек, как битое яйцо в кипятке. Глядя на свои коленки, вовсю светившие сквозь складку, с утра собственноручно заутюженную личным утюгом. Голову склонив на грудь, тыльной стороной ладони смахивал соленую влагу. Проехала патрульная машина с полицейскими, они на него глазели.