Лис, кобра и коршун
Шрифт:
– Скажи своему поганцу, чтобы с бедрышка начинал меня пробовать, – указав на правое свое бедро, сказал я плешивому.
Плешивый, естественно, ничего не понял и обернулся к Харону за разъяснениями. Тот перевел мои слова на персидский и, нехорошо усмехнувшись, что-то добавил.
Лисенок цапнул алчно, да так, что безнадежно испортил рабочие штаны. Второй укус вырвал из меня изрядный кусок мяса размером с небольшое яблоко, вырвал, уронил на землю, прижал, как кошка, передними ногами к земле и принялся жадно жевать. Я испугался: а вдруг лис
И сжался от страха.
– Больно? – участливо спросил Харон, подойдя с телекамерой.
Я, с трудом придав лицу равнодушное выражение, сказал:
– Больно-то больно, но беспокоит меня совсем другое...
– Что тебя беспокоит? – поинтересовался бандит, снимая крупным планом жующую лису и мою кровоточащую рану.
– Твои... твои деньги меня заботят...
– Мои деньги? – удивился бандит.
– Да... – ответил я, надев на лицо маску сочувствия. Получилось где-то на три с плюсом.
– Издеваешься?
Рана ныла нестерпимо.
– Да нет... Я просто подумал...
– Что подумал?
– Как ты считаешь, от чего Фархад умер? От змеиного яда?
– Исключено.
– От потери крови?
– Нет, крови было немного. Ты к чему клонишь?
Лис хватанул еще.
– Я клоню к тому, – сморщился я от боли, – что он умер от какой-то микроскопической гадости, занесенной в его раны коршуном или этой тварью. Ты не боишься, что я умру от нее же? И вместо долларов ты получишь шиш с маслом? Или, как говорят у вас на Востоке, вместо плова – пустой казан с пригоревшим рисом и тряпкой для мытья?
Харон задумался и, когда лисенок проглотил, наконец, мое мясо, бывшее мое мясо и двинулся за очередным куском, сказал что-то плешивому. Тот с сожалением схватил подопечного за ногу и бросил, негодующе завизжавшего, в мешок. А главарь бандитов уселся передо мной на корточки и посмотрел мне в глаза, на рану, на струйку крови из нее вытекавшую. Посмотрев, вынул из ножен нож и сказал, пробуя остроту подушечкой пальца.
– Ты, ради бога, не думай, что отмазался. Я все равно сломаю тебя. Буду отрезать у тебя по кусочку, пока ты не захочешь умереть.
– Опоздал ты... Я давно хочу умереть. А то бы в этих краях не оказался.
Харон посмотрев недоверчиво, взял телекамеру, кивнул плешивому. Тот присел передо мной и начал помешивать ножом кровь, скопившуюся в ране на бедре.
Я сморщился. Было больно и щекотно. Вспомнилось, как после операции по поводу перитонита хирург ежедневно лазал в мой живот сквозь специальное отверстие. Совал в него длинный зажим с турундой и протирал кишки. Тогда тоже было больно и щекотно. И смешно... Смешно смотреть, как двадцатисантиметровый зажим практически полностью исчезает в моем чреве.
Я нервно засмеялся. В ответ мучитель задвигал ножом энергичнее.
Стало очень больно. И я сказал себе, что боль – это приятно, боль – это удовольствие, боль – это свидетельство существования.
Боль, как свидетельство существования, подействовала. Отвлекла внимание. Я закрыл глаза и постарался расслабиться. Получилось. Почти получилось. Чтобы получилось полностью, я принялся мысленно рисовать на своем лице маску блаженной удовлетворенности.
...Камера стрекотала, я "смаковал" боль, впитывал ее каждой клеточкой, впитывал, зная, что если чему-то до конца отдаться, то это что-то скоро перестает восприниматься как первостепенное.
...Впервые я это понял, разбирая на овощной базе гнилую капусту. Войдя в хранилище, был вчистую сражен отвратительнейшим духом. Но через десять минут он пропитал меня насквозь, стал моим и я перестал его воспринимать...
...Нож ткнулся в бедренную кость. Стало очень и очень больно. Мясо это мясо, а когда добираются до кости, до стержня, до твоего стержня, это совсем другое дело.
Мгновенно пронзенный ужасом, я раскрыл глаза и увидел внимательный глазок телекамеры. В тридцати сантиметрах от лица. Она стрекотала равнодушно. Плешивый помешивал в моей ране, так, как будто помешивал суп в кастрюле.
– Я понял, чего ты боишься... – хмыкнул Харон, опуская камеру. Ты боишься потерять то, что не отрастает. Ты привык терять, ты привык терпеть боль, но лишь до тех пор, пока твоей целостности ничего не угрожает.
– Тоже мне Ван Гоген. Все этого боятся... Даже куры, – прохрипел я, чувствуя, что бледен, как белое.
– Наверное, это так, – проговорил Харон, вновь принявшись снимать. Поснимав и так и эдак, присел рядом с плешивым, по-прежнему деловито помешивавшем в моей ране, и спросил доверительно:
– Что тебе первым делом отрезать – палец или ухо? Выбирай.
– Ухо, конечно, – ответил я, рассматривая нетерпеливый нож, игравший в руке бандита.
Харон перевернул меня на живот, приказал плешивому освободить операционное поле от волос и взялся за камеру.
Как только она заработала, укротитель лисы сказал "Иншалла" и принялся за дело: оттянув ухо в сторону большим и указательным пальцами, начал его отрезать. Делал он это медленно, не давя сильно на нож, и поэтому кровь потекла после третьего или четвертого движения.
Когда нож заходил по хрящу, в пещеру вбежал запыхавшийся Ахмед, прокричал Харону, что вокруг пещеры рыщут солдаты и каждую минуту они могут быть здесь.
Спустя некоторое время я, привязанный к неторопливому ослу, ехал по узкому ущелью с плоским щебенистым дном. Глаз Харон мне не завязал, и это изрядно меня тревожило. "Не завязали глаз, значит, убьют" – думал я, рассматривая прибитые жарой желтые безжизненные скалы.
Погонял осла плешивый, за спиной у него висели автомат и мешок с лисенком. Кувшин с коброй был приторочен к моему ослу справа, а клетка с хищной птицей – слева. Примерно через час осел остановился у небольшой пещеры, вернее просто дыры в выветренных гранитах. Спустив с осла и тщательно проверив путы, плешивый бандит уронил меня на землю головой к пещере и задвинул внутрь.