Лисья честность
Шрифт:
Я говорю — се манифик! — и мы углупляемся в лингвистические и московские дебри.
— Почему в русский столько ебать? — простодушно интересуется мой спутник, отличающийся, видимо, недюжинной памятью. — Отъебить. Доебитсо. Ебить твой мать. Это как?
Я объясняю разницу между въебать, выебать и наебать, ром и дождь начинают кончаться, мы насмерть запутываемся в клубке не узнанных мною переулочков, как кот в кустах, оплетённых повиликой.
Везде что-то строят и перестраивают, перекопано, огорожено и перекрыто, дома, как прокажённые,
Упираемся в глухую кирпичную стену, оставляем пустую бутылку в куче мусора под и влезаем на — чтобы оглядеться.
Наверху хорошо — ветерок, и тучи разошлись, сидим, болтаем ногами, беседуем за жизнь как танец и кто кого ведёт.
— У меня так было, — рассказываю, — почти полтора года я её вела. Знала, чего хотела, и последовательно так, рас-рас-рас — и поворот, — рисую на салфетке схему, показываю, — все получилось, до сих пор удивляюсь…
Чёрный человек с сомнением качает головой.
— Да правда, — говорю.
— Так не бывать… долго? Потом как лё шадка…
— Чего?
— Лё шадка. Прыгает — ап-ап-ап! — очень похоже изображает лошадку, сбрасывающую седока, быстро и много говорит по-французски про жизнь и взбесившуюся лошадь, мягко говоря, живо жестикулирует, так, что я невольно заглядываюсь на танец ладных, сильных черных рук и забываю слушать.
— Эй! — тормошит меня Жан-Луи. — Ты где? Ты не слушаль? Не понималь? Слишком быстро?
— Точно, — усмехаюсь я, с усилием отводя глаза от Black Beauty, — слишком быстро. Мне бы пару месяцев посидеть спокойно, всего пару месяцев ещё, но где там. Понеслось, потащило, закружило, перемены какие-то ебучие, да так быстро, что мух ловить не успеваю…
— Надо расслабить. Релакс, — смеётся он, — портишь танец. Ты же есть, что хотель? Теперь она. Надо доверять партнеру, — спрыгивает со стены, протягивает мне руки, ловит мягко, ставит аккуратно.
Лезем через какие-то руины, выползаем к действующей стройке, где нас атакует стайка собак.
Чёрный человек молниеносно поднимает меня на плечо и делает попытку драпануть. Придерживаю его за уши:
— Куидадо… тьфу ты, пропасть… Нельзя бежать. Стоп. Поставь меня на место. Вниз. Даун. Даун, блять.
Собаки взяли нас в коробочку, но близко пока не суются. Мужчина пожимает плечами (на одном из которых сижу я) и ставит меня на землю.
Я обращаюсь к собакам с короткой речью — мы свои, мол, кричать не надо, а надо, наоборот, подойти спокойно и принять дары.
Лезу в сумку, достаю оттуда всякое, раскладываю. Мой новый знакомец хмыкает и тоже лезет в рюкзак. Собаки сразу врубаются, прекращают ор, подтягиваются поближе, повиливая хвостами и поводя носами.
Еда всё прибывает. Мы с чёрным человеком переглядываемся, пересмеиваемся — пара мятых бутербродов, шоколадка, чипсы, печеньки, сыр, сырок, сырные палочки, тростниковый сахар, наконец. Яблоко оставляем
Собаки явно не бедствуют, но из вежливости сметают всё, даже сахар.
— Нельзя так хранить собак, — говорит Жан-Луи с осуждением, — опасно для человек.
Объясняю, что это бродячие собаки, что они часто сами нанимаются на работу — охранять стройки, автостоянки, всякое такое, что они почти ручные и бояться их не надо.
Я глажу по глазам, по морде красивого полукровку, ржаво-черного, с крупной головой и большими лапами — вылитый кавказец, но поменьше, полегче. Лет четырёх.
Хорошего пса сразу чувствуешь, и мне нестерпимо хочется сманить кобелька, увести с собой, но дома — Собакабася, которая точно не обрадуется такому соседу.
Поэтому я просто чешу ему подбородок, глажу кончики ушей.
В разгар нашего братания с собаками из строительного вагончика появляется огромная бабища в оранжевом комбинезоне.
На руках у неё — облезлая болонка с голой розовой задницей.
Щеки у баб ищи такие круглые и толстые, что глаз и носа пипочкой почти не видно.
— Жопа! — радуется возможности пристроить новое слово чёрный человек. — Какая жопа!
Но бабища оказывается не жопа, а сторож, гонит нас взашей, орёт и гневается. Болонка поднимает голову и суетливо облизывает ей лицо.
Мы сбегаем, снова лезем через стену и, немножко поплутав, выныриваем у Театра Васильева.
На Сретенке покупаем ещё рома и направляемся к Чистым прудам, где немедленно обижаем группу детей, танцующих с огнем.
Жан-Луи отнимает у мальчика думбек, я отнимаю у девочки пои, и начинается пьяный беспредел.
Я плююсь огнём, как гоанский нищий, мы собираем толпу, чёрный человек не может усидеть на месте (ну — движенец), втюхивает барабан обратно мальчику, отнимает у сбившихся в кучку действительно охуевших детей ещё пару моталок и выскакивает ко мне в круг:
— Покажи, как ты делаль? Покажи!
Я показываю, он схватывает влёт (ну, движенец же, говорю), и мы вполне бодро пляшем какой-то марокканский танец, пока он (движенец, блять) не начинает учить меня правильно трясти сиськами.
— Не так делаль! Не так ноги ставиль! Смотри!
Я смотрю на него, стараюсь ставить ноги, как он — на внешнюю сторону стопы, и поражаюсь тому, как плавно двигается эта чёртова чёрная кошка, как легко и точно широкоплечий высокий мужчина рисует в пространстве женщину.
Огненные шмели на цепочках мечутся, гудят, замыкают круг, приглушают внешние звуки — гул публики, сухой треск дешёвенького думбека, но я знаю, что это ненадолго.
Шмели превратятся в маленьких синих светляков, а потом и вовсе исчезнут, и мы перестанем быть сферическими конями в вакууме, уличный шум обретёт ясность и объём, круг разомкнётся.
Фитили отгорели, публика завопила, мы вернули детям их игрушки, насыпали денег в чехол от думбека — за прокат реквизита и влились в вечернюю толпу.