Литературніе портреты
Шрифт:
«Гиперборей» выходил ежемесячно, аккуратно изданными книжечками в 32 стр. Книжки были аккуратные, но выходили они крайне неаккуратно — августовская в январе, январская в июле. — "Послушайте, — сказали как-то Лозинскому, — ваш «Гиперборей» невозможно опаздывает — перед подписчиками неудобно". Лозинский нахмурился. — "Действительно, вы правы, неловко… — но сейчас же лицо его прояснилось. — Ну ничего, — я им скажу"…
Повторяю — редакция «Гиперборея» была приятнейшей из редакций. Даже поэты, чьи стихи, "к сожалению", возвращались, вряд ли могли долго сердиться, так мягко, деликатно и необидно для их самолюбия делал это
Вряд ли, впрочем, какая бы то ни было сила в мире могла заставить Лозинского чем-нибудь погрешить в области стихотворной формы. О духе его поэзии можно спорить, ее приподнято-отвлеченная пышность может не нравиться и даже раздражать. Но необыкновенное мастерство Лозинского — явление вполне исключительное. Стоит сравнить его переводы с такими общепризнанно мастерскими, как переводы Брюсова или Вячеслава Иванова. Они детский лепет и жалкая отсебятина — рядом с переводами Лозинского. Рано или поздно, но не сомневаюсь, что они будут оценены, как должно, как будет оценен этот необыкновенно тонкий, умный, блестящий человек, всегда бывший в самом центре поэтической «элиты» и всегда, намеренно, сам остававшийся в тени.
Лозинский — обаятельный хозяин. Если гости — сотрудники и «подписчики», собравшиеся в его кабинете, оживлены, болтают и не нуждаются в том, чтобы их занимали, его не видно — он тихо беседует с кем-нибудь в дальнем углу. Молчание, какая-нибудь заминка или неловкость, и сейчас же как-то незаметно он овладеет разговором, блеснет неожиданной остротой, рассеет неловкость, подымет упавшее оживление…
— Это все равно, что Лозинский сделал бы гадость, — говорила Ахматова, когда хотела подчеркнуть совершенную невозможность чего-нибудь.
Гумилев утверждал, что если бы пришлось показывать жителям Марса образец человека, выбрали бы Лозинского — лучшего не найти.
Итак — в «Гиперборей». Мы пошли к трамвайной остановке. Успокоившийся после ареста и «провокации» Мандельштам сочинил и читает, так задыхаясь от смеха, что трудно его понять, незамысловатый экспромт:
Не унывай,Садись в трамвай,Такой пустой,Такой восьмой…Вдруг нас останавливает голос — тихий, но какой-то властный, необыкновенный.
— Скажите, господа, где помещается "Аполлон"?
Спрашивал это… мужик. Простой мужик в картузе, в валенках, в полушубке. Стоял он спиной к фонарю — лица почти не было видно. Только этот тихий, странный голос и на мгновение блеснувшие пристальные сверлящие глаза.
— На Разъезжей 26, — сказали мы хором. Мужик поблагодарил и пошел дальше. На полупустой улице было темно, — минуту мы стояли, не понимая, — почудилось нам, что ли. Нет, не почудилось, вот уже далеко мелькает его картуз, вот скрылся за угол…
Что ему могло понадобиться в «Аполлоне», этому человеку в валенках и картузе? И — еще странней — как он угадал, что мы можем ответить на его вопрос? Знать он нас не мог. Услышал обрывки разговора? Нет,
Гумилев скептически покачал головой на наш рассказ. — "Это вам почудилось со страху после участка". — Практический Б. Эйхенбаум решил, что это просто швейцар или истопник шел в «Аполлон» наниматься. Позабыл адрес — ну и спросил — может быть, господа знают. Мы поглядели на Эйхенбаума с презрением: нет фантазии у человека, недаром критик.
Наша собственная фантазия, разыгравшись, говорила нам совсем другое.
Как раз недавно был слух, что в Петербурге видели Александра Добролюбова…
Имя Александра Добролюбова нынешнему молодому «послевоенному» поколению не говорит ровно ничего. Его просто никто не слышал. А между тем этот таинственный полулегендарный человек, кажется, жив и сейчас. По слухам, бродит где-то в России — с Урала на Кавказ, из Астрахани в Петербург — бродит вот так мужиком в тулупе, с посохом — так, как мы его видели или как он почудился нам на полутемной петербургской улице. — "Скажите, господа, где помещается „Аполлон"?".
Впрочем, и старшее поколение, даже те, кто его знали лично, были или звались его друзьями, тоже немного знают об Александре Добролюбове, т. е. о том Добролюбове, который в картузе и с посохом где-то зачем-то бродит — уже очень давно, с начала девятисотых годов — по России. Они знают только ту часть его жизни, которую он, неизвестно почему, прекратил, уйдя от нее, вот так, с посохом, куда глаза глядят и без оглядки, порвав со всем навсегда…
Странная и необыкновенная жизнь: — что-то от поэта, что-то от Алеши.
Карамазова, еще многие, разные «что-то», таинственно перепутанные в этом человеке, обаяние которого, говорят, было неотразимо. Он был из состоятельной культурной семьи, писал стихи, кажется, был очень избалован и изнежен, кажется, даже было в его ранней молодости время, когда его считали снобом. Его стихи называли, вполне серьезно, гениальными — я это слышал от таких людей, которые знают, что такое стихи. Но все они знали и Добролюбова лично, и, мне кажется, в этом секрет того обаяния, которого не знавшие его, и я в том числе, уже не могут почувствовать в этих бледных, бесплотных, каких-то нечеловеческих, из "четвертого измерения" строчках. Кстати, сборник Добролюбова назывался "Из книги невидимой". Кто знает, может быть, и впрямь «невидимая» для нас — была видимой кому надо, кому надо «объявиться», когда придет срок? Может быть, и гениальная, только без ключа к пониманию ее гениальности. На время? Навсегда? Кто знает — поэзия дело темное. А гениальными стихи Добролюбова, между прочим, считал Блок.
Из неживого туманаВышло больное дитя.Это Добролюбову посвящено. И эпиграф пушкинский к нему: "А. М. Д. своею кровью…" имеет двойной смысл: рыцарь бедный — Александр Михайлович Добролюбов.
…Где теперь помещается «Аполлон», господа?..
Вряд ли это все-таки был Добролюбов. Петербургский, снобический «Аполлон» — ну зачем он мог понадобиться "Рыцарю бедному" — давно порвавшему начисто и навсегда со всеми вообще «Аполлонами», какие только от века существовали на земле? Вряд ли это был он. А впрочем…