Литературніе портреты
Шрифт:
Известно, что Гумилева предупреждали в день ареста об опасности и предлагали бежать. Известен и его ответ: "Благодарю вас, но мне бежать незачем — большевики не посмеют меня тронуть. Все это пустяки".
В тюрьму Гумилев взял с собой Евангелие и Гомера. Он был совершенно спокоен при аресте, на допросах и — вряд ли можно сомневаться, что и в минуту казни.
Так же спокойно, как когда стрелял львов,
За два дня до расстрела он писал жене: "Не беспокойся. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы. Пришли сахару и табаку".
2
Не знаю, доброй или злой была фея, положившая в колыбель Гумилева свой подарок — самолюбие. Необычайное, жгучее, страстное. Этот дар помог Гумилеву стать тем, чем он был, этот дар привел его к гибели. (…)
Гумилев был слабый, неловкий, некрасивый ребенок. Но он задирал сильных, соперничал с ловкими и красивыми. Неудачи только пришпоривали его.
(…)
Понемногу в его голове сложился стройный план завоевания мира. Надо следовать своему призванию — писать стихи. Эти стихи должны быть лучше всех существующих, должны поражать, ослеплять, сводить с ума. Но надо, чтобы поражали людей не только его стихи, но он сам, его жизнь. Он должен совершать опасные путешествия, подвиги, покорять женские сердца.
Этим детским мечтам Гумилев, в сущности, следовал всю жизнь. Только с годами убывающую уверенность в себе стала сменять уверенность в человеческой глупости.
В своей квартире на Преображенской Гумилев сидел по большей части в передней. По советским временам парадная была закрыта, и из передней вышел уютный маленький кабинет. Там над диваном висела картина тридцатых годов, изображавшая семью Гумилевых в гостиной. Картинка была очень забавна, особенно мил был какой-то дядюшка, томно стоявший за роялем. Он был без ног — художник забыл их нарисовать. Гумилев охотно рассказывал историю всех изображенных.
Гумилев любил там сидеть у круглой железной печки, вороша угли игрушечной саблей своего сына. Тут же на полке стоял большой детский барабан.
— Не могу отвыкнуть, — пояснял Гумилев, — человек военный, играю на нем по вечерам.
В квартире водилась масса крыс.
— Что вы, — говорил Гумилев, когда ему давали советы, как от крыс избавиться. — Я, напротив, их развожу на случай голода, чтобы их приручить.
Я даже иногда предательски здороваюсь со старшей крысой за лапу.
Убирать квартиру приходила дворничиха Паша. Она очень любила слушать стихи.
— Почитайте что-нибудь, Николай Степанович, пока я картошку почищу.
— А по-французски можно?
— Что желаете.
Гумилев читал вслух
Иногда Гумилев начинал фантазировать:
— Погодите, Паша, вот скоро большевиков прогонят, будете вы мне на обед жарить уток.
— Дай Бог, Николай Степанович, дай Бог.
— Я себе тогда аэроплан куплю. Скажу: Паша, подайте мне мой аэроплан. Я полетаю недалеко — вон до той тучки.
— Дай Бог! Дай Бог!
Гумилев вставал поздно, слонялся полуодетый по комнатам, читал то Блэка, то "Мир приключений", присаживался к столу, начинал стихи, доедал купленные вчера сладости.
— Это и есть самая приятная жизнь, — говорил он.
— Приятнее, чем путешествовать по Африке?
— Путешествовать по Африке отвратительно. Жара. Негры не хотят слушаться, падают на землю и кричат: "Калас!" (дальше не иду). Надо их поднимать плеткой. Злишься так, что сводит челюсти. Я вообще не люблю юга.
Только на севере европеец может быть счастлив. Чем ближе к экватору, тем сильнее тоска.
В Абиссинии я выходил ночью из палатки, садился на песок, вспоминал Царское, Петербург, "Бродячую Собаку" и мне становилось, страшно: вдруг я умру здесь от лихорадки и никогда больше всего этого не увижу.
— А на войне?
— На войне то же самое. Страшно и скучно. Когда идешь в конную атаку, кричат: "Пригнись!". Я не пригибался. Но прекрасно сознавал, какой это риск.
Храбрость в том и заключается, чтобы подавить страх перед опасностью. Ничего не боящийся Козьма Крючков не храбрец, а чурбан.
И еще неприятно на войне — целые дни в сапогах, нельзя надеть туфлей, болят ноги.
Целую зиму 1921 года Гумилев жил без часов. На вопрос: который час? — разводил руками: "Кто его знает. Впрочем, подожди, — он подходил к окну. — Около четырех". — Как же ты определяешь? — По солнцу. — А когда солнца нет? — По молочницам, по школьникам. Вечером по уличному шуму. И знаешь, это развивает наблюдательность, я никогда никуда не опаздываю.
Гумилев удивительно понимал стихи — с полуслова, насквозь и до конца. Его критические приговоры — образчик редкого чутья и вкуса. Еще более редкой была его способность говорить и спорить об искусстве.
Но Гумилев был ленив — если для диспута с Вячеславом Ивановым или Иннокентием Анненским трудно было бы найти более блестящего и изобретательного противника, то с соперниками менее серьезными он нередко применял невзыскательный, но верный прием — обухом по лбу.
Молодой поэт горячо доказывает Гумилеву что-то и сыплет цитатами.
Гумилев не хочет уступать. Но спорить ему лень. Он перебивает спорящего, насмешливо улыбаясь: "Да, мой дорогой. Со своей точки зрения вы, пожалуй, и правы. Но если бы вы прочли семь томов натурфилософии Kappa, вы бы думали иначе".