Литературные портреты
Шрифт:
Когда мальчику было одиннадцать лет, в 1825 году, бабушка, беспокоясь о его слабом здоровье, повезла его на Кавказ. Впечатлительный, мечтательный, нервный ребенок с чрезмерно развитым воображением был сильно потрясен природой Кавказа. Это чувство, чувство первой влюбленности, не покидало его всю его жизнь. Так, пять лет спустя, в 1830 году, вот что писал Лермонтов в своей записной тетради по поводу этих впечатлений:
«Синие горы Кавказа, приветствую вас! Вы взлелеяли детство мое, вы носили меня на своих одичалых хребтах; облаками меня одевали; вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе. Престолы природы, с которых, как дым, улетают громовые тучи! Кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновение гордился он ею! Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, в розовый блеск одеваясь; между тем как внизу все темно, они возвещали прохожему утро… Как я любил твои бури, Кавказ! Те пустынные, громкие бури, которым пещеры, как стражи ночей, отвечают. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое; виноградник, шумящий в ущелье; путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безымянная речка; неожиданный выстрел, и страх после выстрела… Враг
В то же время потрясенное красотами Кавказа отроческое сердце Лермонтова впервые забилось тогда недетской страстью. Вот как он сам описывает эту свою первую, столь преждевременную страсть: «Кто мне поверит, что я знал любовь, имея десять лет от роду? Мы были большим семейством на водах кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собой была она или нет, но ее образ и теперь еще хранится в голове моей. Он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату. Она была тут и играла с кузиной в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни о чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть сильная, хотя ребяческая; это была истинная любовь; с тех пор я еще не любил так. О, сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум. И так рано… Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины; желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату, не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее голос (теперь я забыл его), как бы страшась, чтобы биение сердца и дрожащий голос не объяснили другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда. И поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросить и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу, не поверить в ее существование, это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет, с тех пор я ничего подобного не видел, или это мне кажется, потому что я никогда не любил, как в этот раз. Горы кавказские для меня священны… И так рано! С десяти лет. Эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум! Иногда мне странно – и я готов смеяться над этой страстью, но чаще – плакать. Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить священные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».
Предвиденье, что до могилы будет терзать ум поэта детская первая страсть, не было экзальтацией. Действительно, образ девушки не оставлял поэта – и когда с Кавказа он вернулся с бабушкой в Тарханы, и пять лет спустя, как мы можем судить об этом по приведенной выписке из его записной тетради 1830 г., и, наконец, за полтора года до смерти написанное Лермонтовым (1 января 1840 г.) стихотворение:
Д. В. Веневитинов (1805–1827)
Это один из тех поэтов, которые затеплили свои свечи от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии.
Кроме того, сама жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его восторженной душе, не успели развернуться в яркое поэтическое дело. У него был перстень, найденный в «могиле пыльной», и мистически настроенный Веневитинов всегда носил его с собою как талисман, и этот же перстень надели ему на палец друзья в минуты его предсмертной агонии – так обвенчали его со смертью. Но еще более перстня охранял юношу другой, духовный талисман: его поклонение красоте. Ею оберег он себя от всякого дуновения пошлости, и светлый ушел он из мира, своей безвременной кончиной повергнув многих в искреннюю печаль. «Душа разрывается, – писал князь Одоевский, – я плачу как ребенок». Пушкин упрекал его друзей: «Как вы допустили его умереть?» Это была скорбь не только о ранней смерти, это была печаль о высоком духе.
Веневитинов предчувствовал свою раннюю кончину. Внутренне обреченный на смерть, молодой жених ее, с нею повенчанный перстнем-талисманом, он предвидел свою участь и вложил в уста своему поэту грустно-пророческие слова:
Душа сказала мне давно:Ты в мире молнией промчишься!Тебе все чувствовать дано,Но жизнью ты не насладишься.Поэт утешает в этом не себя, а соболезнующего друга; поэт соглашается с тем, что у судьбы есть разные дары для разных людей, и если одному суждено «процвесть с развитой силой и смертью жизни след стереть», то другой умрет рано, но «будет жить за сумрачной могилой». Он «с лирой странствовал на свете», но талисман красоты не только любил – он его понимал.
Художник Веневитинов был и философом. Молодая мысль его стремилась все выше и выше, и вот, благоговейный друг и слушатель Пушкина, он замечает ему, «доступному гению», что он не доплатил еще своего долга Каменам, что Пушкин не склонился еще перед Гете. После Байрона и Шенье ждет нашего русского Протея еще великий германец.
Наставник наш, наставник твой,Он кроется в стране мечтаний,В своей Германии родной.Досель хладеющие дланиПо струнам бегают порой,И перерывчатые звуки,Как после горестной разлукиСтаринной дружбы милый глас,К знакомым думам клонят нас.Досель в нем сердце не остыло,И верь, он с радостью живойВ приюте старости унылойЕще услышит голос твой,И, может быть, тобой плененный,Последним жаром вдохновенный,Ответно лебедь запоетИ, к небу с песней прорицаньяСтремя торжественный полет,В восторге дивного мечтаньяТебя, о Пушкин, назовет.Имеет место гипотеза, что именно на это стихотворение Пушкин отозвался своей «Сценой из Фауста» и что Гете действительно назвал Пушкина – посвятил ему четверостишие. Но верно это или нет, во всяком случае знаменательно, что Веневитинов взывал к Гете, поэту мудрости, поэту глубины, что юноша указывал на мирового старика. В пантеоне человечества есть у Веневитинова и другие любимые боги, и характерно, что он отождествляет их со своими личными, реальными друзьями. Он Шекспира называет своим верным другом, и на каждого писателя он смотрит как на своего собеседника. Если вообще писатель и читатель соотносительны, то в применении к Веневитинову это особенно верно, так как он всякую живую книгу считал написанной именно для него.
При этом книги не подавляют его духа, и, восприняв у Шекспира так много опыта, он не утратил непосредственной живости:
В его фантазии богатойЯ полной жизнию ожилИ ранний опыт не купилВосторгов раннею утратой.Не успев потерять восторгов, с ними прошел Веневитинов свою недолгую дорогу. Какое-то чистое кипение, святая тревога духа слышатся на его страницах, и его «задумчивые вежды» скрывали огненный и страстный взор. Искреннее любопытство к жизни, гимн ее цветам и одновременно – работа философского сознания: это соединение «разума с пламенной душой» наиболее характерно для молодого поэта. Он уже все знает, но еще живо чувствует. Он все понял, но ни к чему не охладел. По его собственному выражению, он «с хладной жизнью сочетал души горячей сновиденья» – в этом именно его привлекательность, его чары. Как философ, как мыслитель, он не может не заплатить дани пессимизму, но не отступит ли холод жизни перед горячей душою? О жаре, об огне, о пламени часто говорит в своих стихах горячая душа Веневитинова. Она посвящает себя лучшему, чем жизнь, – прекрасному, и оттого она горит. Жизнь может обмануть, «коварная Сирена», и поэт не поклонится ей:
Тебе мои скупые дланиНе принесут покорной дани,И не тебе я обречен.У него есть об этой жизни замечательные идеи и слова: «Сначала у нее, ветреной, крылышки легче, нежели у ласточки, и потому она доверчиво берет к себе на крылья резвую радость и летит, летит, любуясь прекрасной ношей… (Но философ Веневитинов знает, что радость имеет свою тяжесть.) И жизнь стряхивает со своих утомленных крыльев резвую радость и заменяет ее печалью, которая кажется ей не столь тяжелою. Но под ношей этой новой подруги крылья легкие все более, более клонятся».
И вскоре падаетС них гостья новая,И жизнь усталая,Одна, без бремени,Летит свободнее;Лишь только в крыльяхЕдва заметныеОт ношей брошенныхСледы осталися,И отпечаталисьНа легких перышкахДва цвета бледные:Немного светлогоОт резвой радости,Немного темногоОт гостьи сумрачной.Жизнь в конце концов летит, медленно летит – одна, усталая, безразличная, без радости, без горести… но жизнь ли она тогда?