Литературные портреты
Шрифт:
Вообще, он «сердцем пламенным уведал музыку мыслей и стихов»; он – поэт динамического, и оттого так гибельно подействовало на него, что он остановился. Однажды прерванного движения он уже не мог восстановить. Хмель звучности скоро стал у Языкова как будто самоцелью, и в звенящий сосуд раскатистого стиха, порою очень красивого, уже не вливалось такое содержание, которое говорило бы о внутреннем мужестве. Из чаши, когда-то разгульной, Языков стал пить «охладительный настой». У него сохранился прежний стих, «бойкий ямб четверостопный, мой говорливый скороход»; но мало иметь скорохода, надо еще знать, куда и зачем посылать его. Языков отпел: «Уж я не то, что был я встарь». Настал какой-то знойный полдень, который и задушил его поэзию. Как своеобразно говорит прежний поэт, теперешний «непоэт»:
ПопечительНекогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожертвованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:
Пламень в небо упирая,Лют пожар Москвы ревет,Златоглавая, святая,Ты ли гибнешь? Русь, вперед!Громче, буря истребленья!Крепче смелый ей отпор!Это – жертвенник спасенья,Это – пламя очищенья,Это – фениксов костер!Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против «немчуры» (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте); он стал хвалиться тем, что его «русский стих» (тогда еще не было выражения «истинно русский») восстает на врагов и «нехристь злую» и что любит он «долефортовскую Русь». Он благословлял возвращение Гоголя «из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой», а про себя, про свою скуку среди немцев писал:
Мои часы несносно-вялоИдут, как бесталанный стих;Отрады нет. Одна отрада,Когда перед моим окномПлощадку гладким хрусталемОледенит година хлада;Отрада мне тогда глядеть,Как немец скользкою дорогойИдет с подскоком, жидконогой –И бац да бац на гололед!Красноречивая картинаДля русских глаз! Люблю ее! –шутка, может быть, но шутка, характеризующая и то серьезное, что было в Языкове… Вообще чувствуется, что поэзия не вошла в его глубь, скользнула по его душе, но не пустила в ней прочных корней. Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее «гармонической лжи». Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами:
Так с пробудившейся поляныСлетают темные туманы.Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как «непоэт». Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало интеллигентности – подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты.
Но пока он был поэтом, он высоко понимал его назначение, и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им гимны. Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает «могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово»:
Иди ты в мир – да слышит он пророка;Но в мире будь величествен и свят,Не лобызай сахарных уст пророка,И не проси, и не бери наград.Приветно ли сияние денницы,Ужасен ли судьбины произвол:Невинен будь, как голубица,Смел и отважен, как орел!Иначе, если поэт исполнится земной суеты и возжелает похвал и наслаждений, Господь не примет его жертв лукавых:
…дым и громРазмечут их – и жрец отпрянет,Дрожащий страхом и стыдом!Тогда же, когда Языков еще был поэтом, он дивно подражал псалмам («Кому, о Господи, доступны Твои сионски высоты?»).
На сионские высоты он изредка всходил и впоследствии, когда писал, например, свое «Землетрясение», которое Жуковский считал нашим лучшим стихотворением; здесь Языков тоже зовет поэта на святую высоту, на горные вершины веры и богообщения. Но сам он был ниже своих требований. И про себя верно сказал он сам:
Он кое-что не худо пел,Но, музою не вдохновенный,Перед высоким он немел.У него есть страстные, чувственные мотивы, упоение женской наготой («Блажен, кто мог на ложе ночи тебя руками обогнуть, челом в чело, очами в очи, уста в уста и грудь на грудь»); но, собственно, и любовь не очень нужна ему, он может обойтись без нее, и он славит Бога за то, что больше не влюблен и не обманут красотою. Этот мнимый Вакх был в конце концов равнодушен и к вакханкам. Правда, сияет на нем отблеск Пушкина, и дорог он русской литературе как собеседник великого поэта. Они встречались там, где берег Сороти отлогий, где соседствуют Михайловское и Тригорское. Живое воспоминание соединяет его с этими местами, где отшельнически жил Пушкин, где был «приют свободного поэта, непобежденного судьбой».
Языков понимал, какая на нем благодать от того, что он был собеседником Пушкина, и как это обязывает его. Вечную память и лелеял он об этих вечерах, памятных и для всей русской литературы. Трогательно то, что он воспел няню Пушкина: «Свет-Родионовна, забуду ли тебя?» А когда она умерла, он чистосердечно обещал:
Я отыщу тот крест смиренный,Под коим меж чужих гробовТвой прах улегся, изнуренныйТрудом и бременем годов.Кто в литературе сказал хоть одно настоящее слово, того литература уже не забывает. А Языков к тому же соединил свое имя с другими, большими именами. Он сам это сознавал:
И при громе восклицанийВ честь увенчанных имен,Сбереженных без прозванийУмной людкостью времен,Кстати вместе возгласитсяИмя доброе мое.Да, среди имен других «кстати» возгласилось и скромное имя Языкова.
А. В. Кольцов (1808–1842)
Поэзия Алексея Васильевича Кольцова – поразительное явление в истории нашей литературы. Когда читаешь его стихотворения, то кажется, что воскресает перед нами во всей могучей своей силе и ароматной свежести старое народное творчество. И еще удивительнее то, что этот поэт «колосистой ржи», степного приволья вышел из той среды, которая упорною погоней за наживой, мелкими копеечными расчетами, тесным убожеством пошлой мещанской жизни убивает всякое чувство красоты, застилает взор густым туманом серой, бесцветной повседневности. Окружающая обстановка не задавила в нем чуткой восприимчивости ко всему прекрасному, а сближение с интеллигентными кругами не оторвало его от народного быта, который он так глубоко любил, так тонко и художественно воспроизвел в своих песнях. Д. С. Мережковский называет творчество Кольцова «полным, стройным, доныне еще мало оцененным выражением земледельческого быта».