Литературные сказки народов СССР
Шрифт:
А между тем хозяева старшего брата смотрели на него только затем, чтобы видеть, исправен ли он, не проказит ли, и ни одного слова ему не промолвили, кроме приказаний, наказу, грозьбы да выговоров. И на площади, у колодца, куда он ходил брать воду и где по утрам и по вечерам сбиралось много народу, редко кто замечал серьезного, тихого мальчика, что с каждым утром и вечером становился угрюмее, в худенькой полотняной рубашке, в ветхой свитке, сшитой не по нем, и в плохонькой шапке, который терпеливо на трескучем морозе стоял, ждал своей очереди зачерпнуть воды; никто с ним не заговаривал.
Главная почти у хозяина работа ему была — таскать воду из колодца. До света его посылали к колодцу, когда еще весь город стоял в сизой мгле, люди не показывались, дымок не вился и когда у колодца было пусто; иногда разве встречалась наймичка или две, да и то редко. Его ведро пробивало замерзший за ночь колодец, и он тащил полные ведра на гору. Притащивши два ведра, которые хозяйка тут же расплескивала на умыванье своего чернобрового
Но хозяину угодить нельзя было. Хозяин был придирчивый и капризный и вместе с тем жестокий человек. Жену свою он любил очень, а только утром глаза откроет — уж почнет придираться к ней, и до тех пор не отстанет, пока жена не заплачет или хоть не сберется плакать; тогда и доволен он, и скажет ей, что она ему милей всего на свете, и приласкает ее, и обещает какую-нибудь обнову купить. А маленького наймита он просто заедал без милосердия. Только стоило хозяину завидеть наймита, уж у хозяина было готово за что прикрикнуть на него, было за что пригрозить, было за что и толкнуть… Мальчик никогда не ответил ему грубого слова, никогда оправданья своего не привел, никогда не повинился — все принимал молча. Безответность раздражала хозяина, кажись, еще сильней, и он целый день не больше работал над кожухами{212} и свитами, чем над тем, как бы получше донять этого терпеливого мальчика. Проходил день — какой холодный, блистающий, неприязненный день! Вот свечерело. Хозяин понес работу готовую, хозяйка — к соседке посидеть или к вечерне помолиться — наймит опять с ведрами за водой к колодцу приходил. Вечерами толпа у колодца была шумней, чем утром. После дневного труда, и работы, и заботы поднимался смех, заводились громкие разговоры… Тут видал мальчик, как иная веселая и резвая девушка, не усмиренная ни трудом, ни работою, от души пела и подтанцовывала — танцевала и подпевала с ведрами в руках для всеобщего удовольствия и утехи; как кучера боролись друг с другом или брызгали водой и пугали девушек, как иногда развеселившиеся наймички тоже смеялись и играли. Шумела толпа, пока солнце не закатывалось. Солнце закатывалось, багровая вечерняя заря бросала на весь город свой багрянец, и мороз крепчал — звонко и резко отдавались все шаги по снегу, стук ворот, удар колокола, захлопнутая дверь, визг полозьев и бег санок, человеческий голос и собачий лай. И вечер потухал. Какой холодный, алый, одинокий вечер!
В хате свеча горит. Хозяин шьет — строчит какую-то полу, хозяйка вышивает цветок на очипке — сидят около стола оба. Наймит ведет лошадь на водопой, задает лошади и корове корму на ночь, загоняет упрямого кабана в закуту, приносит дров в хату на завтра, щепает лучину на поджогу, выгребает золу из печи, смазывает хозяйские чоботы… Все это время хозяин шил, хозяйка вышивала и что-нибудь хозяину рассказывала о том, что видела на базаре, что слышала от соседки. Хозяин слушал молча, но часто оглядывался на наймита, прикрикивал, грозил; случалось и то, что хозяин вставал от работы и карал наймита то за худо припертую будто бы дверь в сени, то будто бы за небрежность к чоботам, за которые он дал немалые деньги… Потом снова хозяин садится за работу, а хозяйка, глянувши на мальчика, иногда вздохнувши, опять начинает рассказывать. В хате душно и жарко; развешанные по белым стенам яркоперые птицы, кажется, обезумели от этой духоты и жары: они растопырили в отчаянии крылья и так остались, без сил лететь, без сил крылья сложить; другие в том же отчаянии свернулись и нахохлились. Но морской разбойник, турок, всегда важно и смело глядел в своей алой чалме, держась за кинжал… Сколько раз, когда тушили огонь и хозяин с хозяйкой засыпали спокойно и крепко, истомленному, разбитому наймиту грезилось, что все яркоперые птицы срываются со стен и шумно, отчаянной стаей вьются, бьются, кружатся над его изголовьем, все быстрей, все тяжелей, все жарче машут яркими, цветными крыльями — все душней от них… Вдруг, словно веянье ветра, словно вода плещет, исчезают все птицы, широкое и глубокое море колыхается и плещет в берег, на берегу сидит турок в алой чалме, держась за кинжал, глядит на наймита смелыми и важными глазами и словно о чем-то спрашивает и вдаль показывает… Сколько раз ему снилось, что поднимался на воздух с птицами, падал и разбивался! Сколько раз во сне он плавал по глубокому морю и тонул!
Зима шла к концу, но холода еще стояли сильные, и братья с Галей сидели на печи, поджавши ноги. Дело было к вечеру. Вдруг шаги, и мимо окошечка мелькнуло что-то.
— Мама! — вскрикнула Галя.
— Нет, это не мама, — отвечали братья.
— О! — прошептала Галя, глазки у нее вдвое увеличились, а бровки вдвое выше поднялись.
— Не бойся, Галя, — проговорил меньшой, и все выглядывали с печи, вытянувши шеи.
Дверь отворилась, и вошел старший брат.
Господи, какой крик раздался при его виде! Как к нему бросились! Как за него ухватились! Как не знали, что сказать и о чем спрашивать! Быстрая, неожиданная радость так захватила их, что в голове кружилось, в глазах прыгало все кругом… все обступили, все схватили старшего брата и больше чувствовали, что он тут с ними, чем видели его; их не поразило вдруг, что старший брат смертельно бледен, что волосы у него спутаны и всклочены, что ворот рубахи разорван, словно кто-нибудь с силой схватил и разорвал, что лицо старшего брата как-то искажено и что он не промолвил ни слова, обнимаючись с ними, только тяжело дышал. И Галя первая вскрикнула:
— О, какой ты стал белый! О, какой ты стал наймит! Такой точно, как я видела, по дороге хозяйских волов гнал, такой точно! такой самый!
И Галя живыми глазками все спрашивала, правда ли ее?
Правда, правда. Сделался старший брат белый, как снег, и истый наймит… Но отчего ворот рубашки разорван, отчего волосы всклочены, отчего лицо так исказилось, отчего дышит он трудно и тяжело?
Быстрая радость быстро куда-то делась, все глаза устремились на старшего брата, и смотрели пристально и беспокойно, и видели его ясно.
— Сядь, сядь, братик милый! Ты уморился, милый! — лепетала Галя, дергая тихонько старшего брата за руку, а нежные глаза с тревогой спрашивали, что такое неладно и что делать.
Старший брат сел на лавке, а все другие рядом. Галя стала около него и, глядя на всех, в тревоге забыла, как босым ножкам холодно стоять. Старший брат все молчал и глядел в землю. Средний брат его спросил:
— Как это ты пришел к нам?
— Хозяин меня прогнал, — ответил старший брат.
Долго никто ничего не говорил.
Галя спрятала личико к старшему брату в колени.
— Он тебя бил? — спросил опять средний брат.
— Он меня давно бил, с первого дня, — отвечал старший брат.
— Отчего ж ты не ушел давно от него? — живо и пылко промолвил меньшой брат.
— Ты бы ушел, — чуть слышно лепетала Галя, не поднимаючи головки с братниных колен, — тебе бы надо было к нам скорей прибежать. Любый, любый, любый братик!
— Я хотел еще перетерпеть, хотел еще служить, — ответил старший брат.
Столько-столько сбирались при свидании рассказать старшему брату: о том, как все они тоже пойдут служить и зарабатывать; о том, какие у них холода бывали и как средний брат чуть пожару не наделал, взявшись топить печь, и, не послушавшись Гали, навалил дров полную печь; и о том, какая Галя хозяйка стала и как варила им картофель сама; и о том, как Галя раз перепугалась до смерти, принявши старую грушу около хатки за буку… Столько-столько хотели расспросить у него: как он жил каждый день, что видал и что слыхал там, в городе, где так людно и шумно всегда… Но теперь не приходило никому в ум ни рассказывать, ни расспрашивать; сидели все молча и тихо, и все глядели, как старший брат, в землю. Галя не раз головку поднимала с братниных колен, не раз вверх протягивала ручки, пока не очутилась у него на коленях сама, не обняла его за шею и не прижалась личиком к его плечу. Тогда Галя утихла, и только время от времени тихонько покрепче прижимали к себе старшего брата нежные ручки.
Так они сидючись дождались матери.
Мать испугалась, увидавши старшего сына, и, схвативши и целуя, она притянула его к окошечку, и в испуге осматривала его, и в испуге спрашивала:
— Что случилось с тобой, дитя мое? Что такое? Что? Когда?
— Меня хозяин прогнал, мама, — ответил старший сын.
Она больше не спрашивала ничего, только дольше поглядела на него, крепче обняла и заплакала.
— Не плачь, мама, — сказал старший сын. — Как найдется хозяин, я опять служить пойду.
— Ох, дитя мое, дитя мое! — промолвила вдова, словно ее сердце разрывалось.
Потом она опять притянула его к окну, опять глядела на него… Потом оторвалась от него, затопила печь, поставила ужин варить и опять к нему подошла. Она расчесала всклоченные волосы, дала ему чистую рубашонку, подала воды умыться, и когда он сидел умытый, причесанный и в чистой рубашке, она опять глядела на него, и все глядели на него: и она и все видели, как привял он и изменился.
Поспел ужин, все ужинать стали, и все замечали, как он мало есть стал, и всем не было охоты притронуться к ужину. Мать почти с него глаз не спускала, и все тоже смотрели на него. Грустно было, ужасно грустно, а вместе с тем как будто нашлось сокровище, которого было надо и которое было дорого, и хоть грусть сокрушает, а все-таки сокровище-то тут, у нас. Казалось, это говорили все глаза, смотря на старшего брата, и с этой мыслью все спать легли.