Литературные Воспоминания
Шрифт:
Однако в этой сказке есть то, чего не сыщешь ни в одной сказке Хармса,— презрение к злу, к ничтожеству, требование добра, благородства. Взамен блеска и треска хармсовского стиха, взамен холодного нагромождения причудливых эксцентричностей, летящих в стремительном ритме, вдруг возник человеческий голос, мягко, но настойчиво изобличающий грязь, лицемерие, жестокость и говорящий о красоте доброты. Конечно, в «Степке Растрепке» голос этот был еще очень невнятен; прошли годы, прежде чем он окреп и стал голосом «Обыкновенного чуда», «Тени» «Дракона» — голосом,
В середине двадцатых годов в Ленинграде образовалось новое литературное объединение — обериуты. Не помню, как расшифровывалось это составное слово. (О — это, вероятно, общество, ре — это, вероятно, реалистическое, но что означали остальные составляющие — сейчас установить не могу [11] .) Обериутами стали Хармс, Александр Введенский (которого отнюдь не следует смешивать с попом Александром Введенским), Олейников, Николай Заболоцкий, Леонид Савельев и некоторые другие совсем позабытые литераторы. Не знаю, вступил ли в обериуты Шварц,— может быть, и не вступил благодаря врожденной уклончивости своего характера, которая заставляла его избегать слишком определенных положений. Насмешливость мешала ему уверовать в какое-нибудь одно литературное знамя. Но, конечно, он был с обериутами очень близок, чему способствовала его старая дружба с Олейниковым и новая очень прочная дружба с Заболоцким — дружба, сохранившаяся до конца жизни.
11
Обериуты — Объединение реального искусства.
Олейников по-прежнему писал только домашние шуточные стихи и не делал ни малейших попыток стать профессиональным литератором. Как бы для того чтобы подчеркнуть шуточность и незначительность своих произведений, он их героями делал обычно не людей, а насекомых. В этом он бессознательно следовал древнейшей традиции мировой сатиры. Была у него, например, поэма «Жук-антисемит»:
Жук летит и жук жужжит: – Ж-ж-ж-ж-жид.Этот жук злобно изобличал всех обитателей леса в том, что они евреи:
Воробей – еврей, Канарейка – еврейка, Божья коровка – жидовка. Грач – пархач.Кончалась поэма тем, что жук, злобствуя, восклицал:
Одни только евреи На веточках сидят!Чем ближе подходило дело к тридцатым годам, тем печальнее и трагичнее становился юмор Олейникова. Как раз на переломе двух десятилетий написал он стихотворение «Блоха мадам Петрова».
Эта несчастная блоха влюбилась. Чего только она ни делала, чтобы завоевать любовь своего избранника:
Юбки новые таскала Из чистейшего пике, И стихи она писала На блошином языке. Но прославленный милашка Оказался просто хам, И в душе его кондрашка, А в головке тарарам.Разочарованная в своем любимом, блоха мадам Петрова разочаровалась во всей вселенной. Все, что происходит в мире, кажется ей ужасным:
Страшно жить на этом свете В нем отсутствует уют. Тигры воют на рассвете, Волки зайчика грызут. Плачет маленький теленок Под кинжалом мясника, Рыба бедная спросонок Лезет в сети рыбака, Лев рычит во мраке ночи, Кошка стонет на трубе, Жук-буржуй и жук-рабочий Гибнут в классовой борьбе.И блоха, не перенеся этой жестокости мира, кончает жизнь самоубийством:
С горя прыгает букашка С трехсаженной высоты, Расшибает лоб бедняжка. Расшибешь его и ты.Ветер трагических тридцатых годов уже врывался в души, леденя их отчаяньем; и чепушистые домашние стишки выражали время лучше, сильнее, чем стихи, написанные всерьез. Самый чепушистый из писателей двадцатых годов, Зощенко, к тридцатым годам стал писать свои повести, полные безысходной тоски,— «Аполлон и Тамара», «Сирень цветет», «Возвращенная молодость», «Записки Синягина» — и кончил весь этот цикл «Голубой книгой», которая прозвучала как мольба о справедливости, милосердии и чести. В преддверии тридцатых годов вышли в свет «Столбцы» Заболоцкого, очень родственные по манере чепушистым стихам Олейникова, Шварца, Хармса и прозвучавшие как удар по морде мещанина, бессмысленной и беспощадной, все более нагло высовывавшейся отовсюду. Это был канун прихода в мир Гитлера и всего, что ему сопутствовало.
Много-много лет спустя, в середине пятидесятых годов, Заболоцкий написал замечательно нежное стихотворение, в котором вспоминает своих былых друзей — поэтов двадцатых годов. Называется оно «Прощание с друзьями»:
В широких шляпах, длинных пиджаках, С тетрадями своих стихотворений, Давным-давно рассыпались вы в прах, Как ветки облетевшие сирени. Вы в той стране, где нет готовых форм, Где все разъято, смешано, разбито, Где вместо неба – лишь могильный холм И неподвижна лунная орбита. Там на ином, невнятном языке Поет синклит беззвучных насекомых, Там с маленьким фонариком в руке Жук-человек приветствует знакомых. Спокойно ль вам, товарищи мои? Легко ли вам? И все ли вы забыли? Теперь вам братья – корни, муравьи, Травинки, вздохи, столбики из пыли. Теперь вам сестры – цветики гвоздик, Соски сирени, щепочки, цыплята… И уж не в силах вспомнить ваш язык Там наверху оставленного брата. Ему еще не место в тех краях, Где вы исчезли, легкие, как тени, В широких шляпах, длинных пиджаках, С тетрадями своих стихотворений.В этом стихотворении длинный пиджак и широкая шляпа – Хармс. А мир насекомых, жуков, травинок – мир Олейникова.
Драматические сказки Шварца тридцатых и сороковых полные жажды добра и справедливости и бесконечной ненависти к жестокости и лицемерию, для меня всегда останутся неотрывно связанными с тем, что делали Олейников, Зощенко и Заболоцкий. А между тем Шварц в своих сказках вполне своеобразен и стилистически нисколько не близок ни тому, ни другому, ни третьему. Они написаны собственным голосом, но прежде чем найти собственный голос, ему предстояло пережить глубокую личную трагедию, порвать с Детским отделом и вернуться и к театру.
О его личной трагедии — о разрыве с Ганей Холодовой и женитьбе на Екатерине Ивановне — я знаю очень мало. Женя Шварц был скрытен, и никакая близость и дружба не могла заставить его разговориться о том, что, по его мнению, касалось его одного. Я узнал обо всем очень поздно, так же поздно, как и Ганя Холодова, в один час с нею.
Весной 1929 года Ганя Холодова должна была родить. Шварцы стали подыскивать дачу, чтобы сразу после Ганиных родов туда переехать. Так как и они, и мы по своим средствам не могли снять целую дачу, нам пришло в голову объединиться и снять одну дачу пополам. Нашли мы дачу в Токсове, к северу от Ленинграда,— она нам понравилась тем, что была совсем новая, только что построенная, чистая. Мы переехали туда сразу, а Шварцы должны были переехать только после Ганиных родов.