Литературные воспоминания
Шрифт:
Через несколько лет после смерти Дирина я как-то завел речь об нем и об его отношениях к Пушкину с П. А. Плетневым.
— А знаете ли, почему Пушкин был так внимателен и вежлив к нему?
— Почему же? Ведь он был со всеми таков.
— Нет, — отвечал Плетнев, — с ним он был особенно внимателен — и вот почему. Я как-то раз утром зашел к Пушкину и застаю его в передней провожающим Дирина. Излишняя внимательность его и любезность к Дирину несколько удивила меня, и когда Дирин вышел, я спросил Пушкина о причине ее.
" — С такими
" — С какими людьми? — спросил я с удивлением.
" — Да ведь он носит ко мне письма от Кюхельбекера… Понимаешь? Он служит в III отделении.
"Я расхохотался и объяснил Пушкину его заблуждение".
Дирин, разумеется, ничего не знал о подозрении Пушкина; он пришел бы от этого в отчаяние, но Пушкин после этого обнаружил к нему уже действительное участие, что доказывает и предисловие к его переводу Сильвио Пеллико…
Я следил за литературою усердно, читал от доски до доски все журналы и все отдельно выходившие замечательные литературные произведения. При появлении "Торквато Тассо" Кукольника я пришел вместе со многими в восторг от этого произведения. "Какие колоссальные надежды должен подавать поэт, выступающий с таким произведением!" — говорили тогда в литературных кружках и в обществе.
Петербургская молодежь, занимавшаяся литературой, в высшей степени заинтересована была личностию автора «Тасса». Носились слухи, что он привез с собою множество удивительных произведений, долженствовавших сделать переворот в русской литературе.
— Хочешь ли познакомиться с Кукольником? — сказал мне однажды один из моих приятелей, Ф. Т. Фан-дер-Флит. — Завтра вечером он читает у Гижилинского свою новую драму. Приезжай ко мне. Мы поедем вместе. Я тебя познакомлю с Гижилинским, а Гижилинский познакомит нас с Кукольником. Говорят, новая драма Кукольника — чудо!
Нечего говорить, с какою радостию я принял это предложение.
Вожделенный вечер наступил.
В 7 часов мы были у Гижилинского.
Через полчаса явился поэт.
В это время еще он имел некоторое сходство с тем идеализированным портретом, который впоследствии был сделан Брюлловым. На нас произвела сильное впечатление его сухощавая и длинная фигура, его бледное и продолговатое лицо, черные задумчивые глаза и какой-то особенный тон, который казался нам пророческим. При этом Кукольник говорил попечатному на букву о, что придавало особенную вескость и торжественность его словам.
Слушателей собралось человек десять. Гижилинский всех нас представил поэту.
Кукольник каждого из нас обнял и поцеловал.
— Господа! — произнес он, — от души рад с вами сблизиться. Вы любите и чтите искусство, а искусство — моя святыня, которой я обрек себя на служение. Все любящие искусство близки мне — следовательно, хотя я вижу вас в первый раз, но уже считаю вас как бы родными и близкими себе.
Кукольник вскоре приступил к чтению "Руки всевышнего", заметив,
Кукольник прочел нам свою драму мастерски, с эффектом. Слушатели были плохие судьи: им не могло притти в голову ни о том, какая мысль движет произведением, ни о том, заключает ли оно в себе хоть тень исторической правды. Мы восхищались только эффектными стихами и монологами. Этого одного довольно было, чтобы "Рука всевышнего" показалась нам замечательным произведением.
Когда Кукольник кончил, было уже около часа. После изъявления восторгов начались приготовления к ужину.
За ужином Кукольник говорил неумолкаемо, и каждое слово его казалось нам чуть не откровением. Он поразил нас своими обширными и многосторонними сведениями, что было очень немудрено при отсутствии в нас всяких сведений.
После ужина он сел на диване. На столе перед диваном поставлена была бутылка с красным вином. Мы расселись кругом поэта. Речь его становилась все вдохновеннее и возвышеннее — по крайней мере нам так казалось. По поводу кем-то изъявленного восторга о его «Тассе» Кукольник заметил, что это произведение детское, слабое сравнительно с его «Мости» и с тем рядом произведений, которые замышлены им.
— Сказать ли вам, господа, что смущает меня, — произнес Кукольник в заключение, — я с вами буду говорить прямо: меня смущает мысль, что русская публика еще не доросла до понимания серьезных произведений. Много ли в ней таких, как вы? Мне кажется, я брошу писать по-русски, а буду писать или по-итальянски, или по-французски.
Слова эти произвели на всех нас потрясающее впечатление. "У-у! каков!" — подумали мы, перемигнувшись друг с другом, и с некоторым страхом взглянули на Кукольника, как на существо, выходящее из ряду вон, высшее… Потом мне показалось немного подозрительным, чтобы можно было так же хорошо владеть чужими языками, как своим отечественным, но я тотчас же устыдился моего сомнения.
— Мне это больно, горько, — продолжал поэт, и на глазах его, по крайней мере так показалось нам, были слезы, — я люблю Россию горячо, но делать нечего! все-таки, я думаю, придется бросить русский язык…
Мы начали умолять поэта, чтобы он не делал этого и не лишал бы русскую литературу и наше любезное отечество славы; что он и в России найдет себе много истинных приверженцев и почитателей… Что касается до нас, мы почти дали ему клятву в верности на всю жизнь…
Кукольник долго молчал. Бутылка была опорожнена. Он прислонился к спинке дивана и закрыл глаза.
Через несколько минут он поднял веки и медленным взглядом обвел всех нас.
Этот взгляд показался мне до того многозначительным, что я вздрогнул.