Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Зайцев как будто надорвал свои силы в «Анне», пожелал увеличить «интенсивность» своего восприятия мира, участить пульс, углубить ритм своего творчества, — можно заметить для пояснения и скорей в качестве условного намека, чем указания, что он как будто пожелал сделать шаг от Тургенева к Толстому. Ему это не вполне удалось. Дыхания, которым были оживлены первые главы повести, не хватило к концу.
Пишу это с полным сознанием возможности ошибки в оценке. Кто знает, что скажет об «Анне» будущее? Кассационный суд потомства часто отметает первоначальные приговоры. Но с нашей стороны какие бы то ни было недомолвки в суждении были бы равноценны лицемерию. Обойдемся без них, особенно когда речь идет о таком художнике, как Зайцев — не будем его унижать ими.
Третья часть романа М. Алданова «Ключ» — прежде всего чрезвычайно интересна. В этом отношении она даже превосходит уже знакомые нам главы.
Независимо от того, кто убил Фишера, —
О «Ключе» рано еще окончательно судить. Но, кажется, главным вопросом романа по его заключении будет вопрос о России — т.е. о ее судьбе — и, конечно, если это будет так, убийство банкира Фишера утонет в нем, померкнет, как какой-то мелкий случай. Алданов по поводу этого случая говорит о гораздо большем, о гораздо более значительном… Но уже и сейчас хочется сделать поправку к еле уловимой «метафизике» его романа. Не так все было плохо в прошлом, т.е. менее обаятельно и менее грешно — не так и безнадежно все в будущем. И еще: не так, пожалуй, смешны и жалки люди, как изображает их Алданов. Мне могут возразить, что он изображает только часть их, описывает лишь «уголок» общества и жизни. Нет: каждый находит то, чего ищет; каждый изображает в частном то, что видит в общем.
Преждевременность этих заключений оправдывается и объясняется огромным интересом, который алдановский «Ключ» возбуждает. Соглашаешься с его автором или нет, дело не изменяется: роман в высшей степени целен, и скупость Алданова на внешние «блестки» художества лишь увеличивает доверие к его редкому, во всех своих чертах и особенностях необычному для нас дарованию. Грозную и печальную панораму своего «Ключа» он развертывает с перворазрядным искусством.
За Алдановым и Зайцевым следуют четыре рассказа молодых авторов — Н. Берберовой, Г. Пескова, Н. Рощина, А. Гефтера.
Рассказ Н. Берберовой — на мой взгляд, удачнейший из них. В «Истории Маши Мимозовой» не совсем приятна только его подчеркнутая литературность, т.е. то, что не все концы опущены в воду, не все швы скрыты. Н. Берберова в этом отношении отдала «дань времени». Ни на минуту не забываешь, читая ее рассказ, что читаешь не быль, а вымысел, даже несколько стилизованный. Но возможность «забыться» не должна быть общеобязательным требованием. Не следует поэтому предъявлять такое требование Берберовой. В искусстве каждый дает, что хочет или что может. «История Маши Мимозовой» должна понравиться большинству читателей. Она написана умело и не без блеска.
«Кум» Георгия Пескова не принадлежит к лучшим вещам этого даровитого и очень своеобразного молодого писателя. Да и напрасно прельстился он несноснейшим, насквозь фальшивым «русским стилем». Кажется, какой бы гениальностью ни озарить эти «моря-окияны» или «петушки-гребешки», все равно не будет сил читать. Право, нет решительно никаких оснований превращать литературу в костюмированный бал.
Рассказы Н. Рощина и А. Гефтера просты и непритязательны. Надо добавить только, что отсутствие недостатков не есть еще наличие достоинств. Простым быть хорошо, но быть только простым — маловато.
Что сказать о стихах? Они подобраны в этой книжке журнала с большим вкусом. Стихи Галины Кузнецовой меланхоличны и как-то необъяснимо женственны, с поникающими, падающими линиями в напеве. Это голос очень искренний и очень чистый.
Ладинский — остроумен, точен, порывист, находчив. Эти качества в его стихах имеются всегда, но каждый раз им по-новому радуешься.
Подражательно, но эффектно восьмистишие Г. Раевского.
Наконец, Б. Поплавский, стихи которого появляются в «Современных записках» впервые. О них я позволю себе, в виде отступления от общего правила, сделать замечание без мотивировки, так сказать, без «придаточных предложений»: мне стихи эти чрезвычайно нравятся. Поэтому мне и трудно их разбирать. В стихах этих — такая музыка, какой давно у нас слышно не было. По крайней мере, за последние десять лет я не вспоминаю среди «молодых» явления более поэтического — в подлинном смысле этого слова. Сказать «обещающего» — я колеблюсь. В Поплавском есть декадентство, есть какой-то привкус тления, «гнильца», притом без всякого трагизма.
Все в нем — слабость, сладость и нежность, какая-то «гипертрофия сладости», которой он будто густой патокой заливает мир, — невыносимый для него в своей действительности.
На развитие Поплавский, может быть, и не способен. Но надтреснутый, детски-грустный звук его стихов прекрасен — несмотря на небрежность, на смысловую незначительность, на бесчисленные промахи, на такие, например, строчки:
Воздух спал, не видя снов, как Лета,где вместо элегантного поэтического сравнения слушателю ясно может почудиться котлета.
Из литературных статей надо отметить прежде всего статью В. Маклакова о Толстом — во многом дополняющую его же статью, помещенную в позапрошлом номере «Современных записок». Затем отличный очерк Ю. Сазоновой о Леониде Леонове, многообещающем — здесь это слово поистине уместно — авторе «Вора».
О БЛОКЕ
Это не первый сборник статей о Блоке [30] , – и не последний, конечно. Один из составителей книги не то с восторгом, не то с испугом пишет: «С каждым годом разрастается Блокиана». Дала ли она до сих пор что-нибудь ценное? В области биографической – несомненно: множество воспоминаний, порой замечательных, как воспоминания Андрея Белого. В области чисто критической – едва ли.
30
«О Блоке» / Сборник под ред. Е.Ф. Никитиной. М.: Никитинские субботники, 1929.
На это есть несколько причин. Первая и главнейшая та, что нельзя чуть ли не сразу после смерти писателя столь сложного и прихотливого, не отступя еще Нина шаг от него, не дав отстояться еще ни одному впечатлению и внутренне еще ничего не проверив, – нельзя так бойко выявлять «лик его творчества» или «определять его основные установки». Это праздно занятие. У Льва Шестова есть где-то глубокомысленный совет, как читать поэтов: надо – говорит Шестов – прочесть книгу, потом закрыть ее и попытаться забыть. Только то, что останется в сознании самой собой, над словами, помимо их – только то имеет значение. Всякий, кто так, по-шестовски, прочел Блока, знает, что все рассуждения о том, был ли Блок революционером или реакционером, мистиком или реалистом, и о том, какая существует связь между Прекрасной Дамой и Россией, – все эти демонстрирования собственного красноречия или остроумия к Блоку большею частью никак не относятся. Они бывают очень талантливы. Бывают и туповаты. Львов-Рогачевский, например, утверждает, что «Блок был крепким, земным человеком ярким общественником», а Лелевич находил даже что Блок был «образцом пламенного поэта-гражданина…» Но не в этом дело: чем больше думаешь о Блоке, тем тверже убеждаешься, что в плоскостях, так сказать, «прозаических» Блок сам о себе ничего не знал, ничего определенного для себя не нашел, — оттого так и метался из стороны в сторону, уносимый «музыкой», увлекаемый «ритмами», которым единственно и был предан. В Блоке для общечеловеческого слуха была и остается недоговоренность. Он многое в искусстве и в мире ощутил, уловил, как никто другой, и выразил в стихах, полных напряженнейшего, но малоотчетливого трагизма. Душа его читателя всегда смущена: и нищей Россией, и Незнакомкой, превратившейся в звезду, и заключением поэмы «Двенадцать». Но она не знает, зачем ее смутили, — как не знал этого, кажется, и сам Блок. Недоумевает воля. К исключительной чести поэта следует сказать, что он простым мечтателем быть не хотел, что формула «искусство для искусства» была ему ненавистна и всем сердцем он стремился быть с людьми во всех их делах, великих и малых. Но ему не удалось то соединение «поэта» и «человека», о котором он писал, – и язык его остался пленительным, но невнятным, магическим, но двусмысленным. Мы слушаем, мы любим Блока за эту пленительность, за «райские звуки», – самые райские, конечно, какие были у нас после смерти Лермонтова. Но было бы ложью сказать, что слушая Блока, мы его понимаем.