Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
«Федра» Марины Цветаевой… К тому, что я писал о ней в прошлый раз, мне нечего прибавить: в окончании трагедии те же достоинства и те же недостатки, что были в первой ее части и что находятся во всех произведениях Цветаевой. В «Федре» встречаются то тут, то там очень хорошие строки — но целое больше удивляет, чем радует, больше смущает, чем волнует. Прелестно место, где Федра предлагает Ипполиту умереть, заснуть сном непробудным, «не ночным, а вечным, нескончаемым…» — совсем как Тристан предлагает это Изольде, у Вагнера. Цветаева очень удачно модернизирует здесь старинное сказание. Прелестны некоторые стихи и четверостишия последних страниц. Если же все-таки мало есть утешительного в этой длинной трагедии, то объяснение этому, думается, следующее: пьеса Цветаевой написана не для чтения про себя — как пишется огромное большинство современных стихотворных произведений, — а для чтения вслух. Мысли свои и чувства, по существу
Рассказ Евангулова «Четыре дня» впервые заставляет обратить внимание на этого молодого писателя, до сих пор помещавшего в разных газетах и журналах вещи гладкие, но легковесные. Это — повесть о том, как голодает человек, русский беженец, одинокий в Париже. Тема — не новая, трудная, потому что сразу вспоминается Гамсун и сразу хочется сделать сравнение. Тема трудная еще и потому что «болезненная», не допускающая никакой подмены человечности литературностью. Вообще — тема, похожая на испытание. Надо сказать сразу, что Евангулов испытание выдержал. Очень хороший рассказ, чисто и умно написанный. Чутье и талант помогли Евангулову удержаться как раз на той грани, где кончается искусство и начинаются просто «документы». Чутье вообще оказало услуги ему: в смене настроений, в переходе от отчаяния к бодрости, в появлении образа матери в конце рассказа, — везде оно присутствует. До сих пор мы с именем Евангулова особых надежд не связывали. Не стоит обсуждать, кто в этом виноват, мы ли, по недостатку зоркости, он ли, по недостатку строгости к себе, — важно только эту несправедливость исправить.
Борис Темирязев, автор «Домика на 5-й Рождественской», получил на одном из литературных конкурсов «Звена» первую премию за рассказ «Пупсик». Рассказ был не Бог весть какой, но занятный, бойкий и чувствительный: читателей он этим, вероятно, и подкупил. Новый рассказ Темирязева значительно ценнее «Пупсика». Сентиментальность, некоторая сыроватость слога и чувства есть и в нем, но эти черты кажутся менее случайными. Начало рассказа, с шаблонно-претенциозным описанием Петербурга, ничего хорошего не предвещает, — однако дальше невольно настораживаешься. Как и Евангулов, Темирязев бесспорно даровит. Пожалуй, Евангулов искушеннее и разборчивее его. В писаниях Темирязева есть что-то неуловимо-советское — не то Пильняк, не то Серапионы, не то Лидин, — есть увлечение обманчивой, призрачной свежестью и новизной этих беллетристов. Но сквозь сомнительные приемы в писаниях Темирязева виден человек, и притом человек, который может стать художником.
Из трех стихотворений Владислава Ходасевича мне представляется лучшим то, которое с внешней стороны как раз не совсем безупречно — односложный сонет «Похороны». Досадно только, что сонет этот все-таки фокус и что отделаться от этого сознания нельзя. Причудливость формы препятствует ее слиянию с содержанием. (Не вспоминаю, есть ли еще такие сонеты на русском языке. На французском, английском их множество.) Само по себе это стихотворение очень выразительно, и скупости слов его соответствует их полнота и тяжесть. «Веселье» и «Скала», при большей внешней законченности, внутренне бледнее и суше. Это, конечно, прекрасные стихи — но без очарования лучших стихов Ходасевича.
«Предчувствия» Ник. Оцупа более расплывчаты, чем обыкновенно бывали стихи этого поэта за последние два-три года. Они слегка растянуты и лишены движения. Но в них слышится какой-то еще смутный, далекий напев, которого раньше у Оцупа не было. Поэты часто платятся за каждое новое приобретение в развитии своем каким-нибудь достоянием из старого. Если Оцуп потеряет свою четкость и редкую пластичность ради обогащения голоса, если этой жертвы потребует его духовный рост — жалеть о ней не придется.
В стихотворении Вяч. Лебедева заметно то, что ценители поэзии привыкли называть «дыханием», — слова же довольно приблизительны. В общем — стихотворение живое, даже с тем избытком жизни, который не всегда удается отличить от театральности.
Отметим в заключение отсутствие очередных глав «Ключа» Алданова. Это единственное, о чем приходится пожалеть, читая тридцать седьмую книгу «Современных записок».
ПРОЛЕТАРСКИЙ КЛАССКИК
«Как деды и отцы наши читали “Войну и мир”, так и мы будем читать “Цемент” Гладкова…» Это выдержка их статьи,
«Гладков наиболее совестливый из писателей нашей эпохи… Он заглядывает в глубочайшие тайники человеческой души… Он вскрывает действие вулканических сил, сотрясающих мир…»
Так отзывается о «Цементе» П. Коган, критик, хорошо знающий, чем выгодно бывает в России восхититься и что полезно ругать.
«"Цемент" — самое значительное и ценное явление послеоктябрьской художественной литературы», — утверждает «Красная новь».
Отзывы о «Цементе» я выбираю наудачу. Их в советской печати огромное количество, и привести хотя бы десятую часть их нет возможности. Всякий, кто хоть поверхностно следит за советскими литературными делами, знает, что без ссылки на «Цемент», без сравнения с ним или какого– либо указания на него не обходится в советских журналах ни одна статья. «Цемент» — роман боевой, «актуальный» и «ударный». Появилось это произведение четыре года тому назад. Сказать, что на него обратили внимание — значит, в сущности ничего не сказать: о «Цементе» прокричали, протрубили на весь мир и добились того, что роман этот оказался переведен на одиннадцать языков, а какие-то слабоумные даже сравнивают Гладкова с самим Толстым. В России «Цемент» вышел недавно двенадцатым изданием, причем одно это двенадцатое издание состоит из пятидесяти тысяч экземпляров. Конечно, количество экземпляров, выпускаемое казенным издательством, нисколько не показательно для действительных вкусов читателей. Как все знают, книги в России не столько предлагаются, сколько навязываются — особенно в клубы и библиотеки. Но цифра все-таки внушительная, даже и при этих условиях. Кроме того, известно, что на «Цемент» в большинстве библиотек установлена очередь, по-видимому, успех его не совсем дутый. Как бы то ни было, сотни тысяч человек прочли и еще прочтут в России этот роман. Им растолковывается, что книга эта должна быть настольной у каждого советского гражданина и вместе с наслаждением принесет ему пользу. «В целях информации» вам следует с «Цементом» близко познакомиться.
Бывают книги, о которых сомневаешься, хороша она или плоха, т. е. не сомневаясь в том, нравится она лично тебе или нет, твердо это зная, колеблешься относительно ее безусловных, независимых от личного пристрастия достоинств. Иногда отталкивает манера письма, и случается, что, морщась над какой-нибудь страницей, сознаешь все-таки, что по-своему она выразительна. Иногда отталкивает дух книги, и, не примиряясь с ним, чувствуешь все-таки его силу. Мало ли может каждый из нас вспомнить примеров, вызывающих эти смешанные неотчетливые чувства? Но никаких сомнений и колебаний не вызывает Гладков. Не могу представить себе, как может человек правдивый и хоть сколько-нибудь взыскательный, хоть немного разбирающийся, не сказать сразу, что Гладков совершенно и безнадежно бездарен. Притом я помню, что о «Цементе» в последнее время высказали самые одобрительные мнения люди, которых ни в малодушии, ни в литературной безграмотности не заподозришь — чуть ли не Ромен Роллан отозвался о Гладкове как о «многообещающем ростке». По совести говоря, не знаю, как это объяснить. Или Ромен Роллан поверил на слово кому-нибудь из своих друзей, что Гладков «росток» и даже многообещающий, или французский переводчик приукрасил роман, или… какое угодно готов допустить «или», но остаюсь при твердом убеждении, что «Цемент» — произведение пустое и мертворожденное и что мои личные вкусы или склонности в этой оценке роли не играют.
Собственно, официальный триумф Гладкова ничего удивительного собой не представляет. По идеологической выдержанности, по чистоте марксистского миросозерцания и температуре коммунистического пыла Гладков соперников имеет немного. Начать с того, что для него, кроме «партии», другого мира нет, все герои его — «партийцы», клянутся и божатся они только именем Ленина, а «чистка» из партии, то есть исключение из нее представляется им величайшим, ужаснейшим из несчастий, которые могут постичь человека на земле. Один из гладковских героев, притом еще наименее стойкий, из интеллигентов-меньшевиков, философствует:
«Нужно одно: партия и работа для партии. Личного нет. Что такое любовь? Что такое вопросы и мысли, ноющие под черепом? Все это отрыжка проклятого прошлого. Все это должно быть вытравлено до самых истоков. Все эти больные клеточки мозга надо убить. Есть только одно партия, и все до последнего волоса должно быть отдано партии…»
Другие даже и так не философствуют: это для них давно уже дважды два.
В «Цементе» две основные темы – это боль и строительство. Первая означает личное начало жизни, вторая – общественное. Личное вступает с общественным в борьбу, отсюда «трагическая коллизия». Впрочем, особой коллизии не получается, ибо в душах гладковских героев победа общего предрешена, и одерживается она без труда, «без нытья и всякой там истерики».