Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Как издевался когда-то К. Леонтьев — «для того ли Цезарь переходил Рубикон и Александр в пернатом каком-нибудь шлеме шел в Индию, чтобы на развалинах всего этого былого великолепия копошился теперь "буржуа!"» — так многие юноши в Москве, и особенно в русской глуши растерянно спрашивали себя: для того ли, за это ли мы «боролись»? И наступило безразличье ко всему, что происходило вокруг.
Об этом написано в России за последнее время много книг, и прежде всего в их ряду надо назвать повесть Ал. Толстого «Голубые города». Есть отголосок этой темы и в «Воре» Леонова, но там она не является главной и в сложном движении этого замечательного романа она порой теряется. На Западе роль революции сыграла война. Конечно, война оставила меньший след в душах, меньше ломки произвела во внешнем быту. Но и война для многих участников ее осталась «незабываемой»,
Вот еще одна ликвидационная книга: «Циники», роман Мариенгофа. Она отчасти выходит за пределы этой темы, но внушена ею же. В сущности, в глубине ее лежит не только вопрос: «как перестать быть революционером?», но и вопрос следующий, дальнейший: «как перестать быть человеком?» Книга странная и, местами, отвратительная, но умная, резкая и отчетливая. Автор ее – довольно известный поэт, бывший футурист, бывший имажинист, и сводит он счеты не только с революцией, но, кажется, и со средой, в которой долго жил, с духовным наследием этой среды.
В романе три главных действующих лица:
Ольга, ответственная работница. Кстати, диалог о ее зачислении на службу:
– Делать вы что-нибудь умеете?
– Конечно нет.
– Н-да… в таком случае Вас придется устроить на ответственную должность.
Сергей, видный коммунист, и «я», рассказчик, брат Сергея. Рассказ ведется короткими, микроскопическими главками, вперемежку с сообщениями с фронта, справками о голодающих и ленинскими декретами. Стиль бедный и однообразно-хлесткий.
В Ольгу влюблен «я» и влюблен Сергей. Ольга недоумевает, как можно будет жить в Москве, если в лавках не окажется «золотого герленовского карандашика для губ», но в то же время, получив от какого-то сумасброда пятнадцать тысяч долларов «за ночь», отдает их по велению революционной совести на голодающих.
«Я» изнывает от страсти к Ольге, но, узнав из ее же уст об измене, решается «попросить
об одном пустяке»:
– Примите, пожалуйста, ванну.
На что Ольга с улыбкой отвечает:
– Конечно.
Сергей расстреливает Ольгиного брата и предает ее друзей, хотя и у него «золотое сердце»… Все в том же роде. «Автор» — знаток и ценитель искусства, но вдруг разражается следующей тирадой: «Что может быть отвратительнее музыки? Никак не могу понять, почему люди, которые жрут блины, не говорят, что занимаются искусством, а люди, которые жрут музыку, говорят это… Меня никто не убедит, что в гениальной симфонии больше содержания, чем в гениальном салате». Другие афоризмы его таковы, что их не совсем удобно перепечатывать.
Под оболочкой «цинизма», по замыслу Мариенгофа, должны, очевидно, скрываться настоящие чувства, должна двигаться настоящая жизнь. Ирония заглавия несомненна. Ольга в конце концов кончает самоубийством — от беспричинной тоски. Последняя фраза авторского дневника звучит грустно-лирически… Не слишком опустошены Мариенгофом его герои: им иногда удивляешься, им ни минуты ни в чем не сочувствуешь. Эти искалеченные несчастные существа даже не похожи на людей, и на фоне революции, под ее то вздымающийся, то падающий аккомпанемент, они бродят как тени. Стать ей «созвучными» им никак не удается.
Что такое эта книга? Бесстрастная запись или обвинительный акт с благонамеренной тенденцией, или «психологический этюд», или горькая авторская исповедь? Не знаю. Но книга любопытная.
О ФРАНЦУЗСКОЙ «INQUIETUDE» И О РУССКОЙ ТРЕВОГЕ
Мы засиделись в Европе – дольше, чем думали, дольше, чем надеялись. Во всяком случае, слишком долго, чтобы можно было вернуться домой ни с чем – ничего здесь не приобретя и ничему не научившись. «Пора домой» – это как бы лейтмотив, повторяющийся во всех наших здешних беседах. Пора – хоть и невозможно еще. Не удивительно ли, что в беседы эти редко вплетается другой мотив, казалось бы, столь естественный: что мы с собой в Россию привезем: «учености плоды, вольнолюбивые мечты», как Ленский, или что-нибудь иное? В первый раз за всю нашу историю десятки тысяч образованных русских людей проводят долгие годы на Западе, о котором у нас всегда так страстно мечтали, куда так рвались, — с любовью или ненавистью, но все равно рвались, — и неужели это пройдет бесследно? Побыли, постранствовали, поскучали, победствовали — и вернулись, как ни в чем не бывало? Принято говорить, что с эмиграции многое спросится. Если это действительно так, то в первую очередь Россия вправе будет спросить с нее, вгляделась ли она и постаралась ли понять, как и чем жив Запад, каким силам обязан он своей многовековой, достойной мощной жизнью – и, наконец, правда ли, что он «разлагается»? И еще: почему он разлагается, если это правда, если действительно Европа только «огромное кладбище», как еще полвека тому назад с грустью утверждал Иван Карамазов? В России всегда искали на Западе урока и всегда опасались вместе с уроком найти и предостережение. И вот, наше затянувшееся сидение заграницей может оказаться поводом для окончательной проверки западничества — и того, насколько оно жизнеспособно или плодотворно. Если мы вернемся такими же, как уехали, не обогатясь ничем и ничего не вывезя, то будет естественно решить, что Запад нам «не подходит», что мы «увы! не созданы друг для друга». Но этот вывод окажется приемлем только после того, как будет установлено, что мы со своей стороны сделали все, чтобы поучиться, и что среди других, ближайших забот не забыли дела, которое для будущего едва ли не важнее, чем наши здешние споры. Хотим мы или не хотим, этот экзамен нам держать придется.
Конечно, вопрос возникает и должен ставиться не на практической почве. Об этом следует предупредить «во избежание досадных недоразумений». Практически — кто же спорит? — в каждой мелочи и на каждом шагу мы здесь чему-нибудь учимся. Но не об этом речь, как не об этом она была и в старинном споре западников со славянофилами. Все практическое в него, пожалуй, и включалось, как часть в целое, но самый спор шел о слиянии душ и возможности и желательности для нас принять иной, в иных условиях созданный «модус» жизни. Не скоро, вероятно, повторятся для ответа на этот вопрос обстоятельства благоприятные, чем те, в которых мы живем сейчас. Именно поэтому, чтобы не ошибиться и не обесценить нашего опыта, не будем торопиться с ответом – да торопиться, кстати, и незачем, пока нет у нас никакого «поля деятельности». Наше скитальчество окажется не напрасным, если мы хотя бы соберем материал. Решать же будет Россия.
Многие сомнения здесь окрепли. Кое-какие заблуждения рассеялись. И не все то, что мы считали выясненным, оказалось выясненным на самом деле… Прежде всего назову «славянскую душу», пресловутую «ame slave». Все можно опошлить, все можно высмеять, – и никто уже не способен произнести «ame slave» без улыбки. Но чем больше вглядываешься и думаешь, тем отчетливее видишь, что «ame slave» действительно существует, что она, несомненно, отлична от всех других «ames» – и чем больше думаешь, тем безвыходнее теряешься в догадках, что же именно ее отличает: нечто непреодолимое или случайное? Надо сузить нашу тему, что не увязнуть в слишком расплывчатых и неопределенных рассуждениях; надо в короткой статье ограничить себя одной какой-то областью. Условимся говорить о литературе: для суждений о душе она больше всего дает пищи. Можно возразить, что для литературных размышлений не было надобности в десятилетнем пребывании за границей. Сидя у себя дома, в Москве или Петербурге, мы с таким же успехом могли бы следить за литературой. Да, конечно. Но все-таки это было бы не то, что здесь, у самого источника, с ощущением «воздуха», с различением мелочей, которые в Москву бы не дошли. В каждой литературе есть голос и есть шепот. Вот шепота мы в Москве не расслышали бы. Между тем в нем выражается наименее общее, наиболее личное.
По всеобщему признанию, французская литература сейчас в Европе самая зрелая и блестящая. Обратимся к ней – с тем большим еще основанием, что Париж был и остается столицей мира, что по счастливой для нас случайности он стал центром русского «рассеяния» и что в наших здешних наблюдениях, наших сравнениях, мы имеем дело с Европой самой подлинной, хочется сказать, первоклассной.
Слушая французские литературные разговоры, читая книги и журналы, пытаясь вообще уловить единую, основную, обобщающую «тему» современной французской литературы и мысленно переводя ее на русские понятия, русский духовный язык, мы сразу чувствуем некоторое недоумение. «Не то», а главное, «не о том». Сначала думаешь, что это только так кажется… Но вскоре никаких иллюзий не остается. «Не о том».