Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Стихи Галины Кузнецовой приятны и легки, но как после всех бледноватых чисто описательных стихотворений хочется спросить: «Что же дальше? Зачем? К чему?» Пейзаж набросан умело, слова найдены точно и зорко, и если бы еще маленькое усилие творческой воли, стихотворение стало бы подлинной поэзией. Но усилия нет.
Стихи М. Струве интереснее человечески, чем литературно. Есть какое-то противоречие между глубокой душевной болью, сквозящей в них, и неоклассическим их стилем. Когда боль перевешивает, получается косноязычие, когда перевешивает надуманная стилизованная «ясность», получается нечто олеографически-плоское, но одно с другим не соединяется. Все-таки к этим стихам стоит прислушаться: в них изредка врываются ноты, напоминающие Анненского и отдаленно даже Некрасова, и есть в них иногда «пронзительная унылость», мало радостная, но не легко забываемая.
Другое дело —
Стихи А. Несмелова совсем ничтожны. Если бы в них не было столько внешней, вычурной и никчемной ловкости, это не было бы так заметно. Имя, кажется, новое в нашей печати… Много заслуг у редакторов «Современных записок», но, увы, заслуги открытия новых талантов им не припишет даже самый благожелательный из друзей их.
Из статей, посвященных Льву Толстому, надо на первом месте поставить блестящую, прекрасную, хотелось бы сказать, «исчерпывающую» статью В.А. Маклакова. Нужны были, вероятно, долгие многолетние думы о Толстом, чтобы на нескольких страницах так убедительно «резюмировать» его и без всякой предвзятой мысли дать лучшую из его апологий. Я написал слово «исчерпывающая» и вот сомневаюсь, правильно ли это? Может быть, и нет. Кое-что даже и в изложении Маклакова остается неясным — в самом центральном пункте толстовского учения, в вопросе о непротивлении. Думаешь — и не понимаешь. Но с уверенностью можно сказать, что лучшего «очерка о Толстом» у нас до сих пор не было. Самое ценное в статье Маклакова то, что у него отсутствует отвлеченно-умственный и, следовательно, по Толстому, суетный, праздный интерес к яснополянскому учителю. При таком интересе в Толстом ничего нельзя понять, а главное, при таком интересе — Толстой неинтересен. Маклаков воспринимает жизнь Толстого не как «игру ума», а как голос долга. Ему доступен и понятен глубокий нравственный источник этой однообразной, однотонной мысли. Поэтому он и сумел так в ней разобраться, так ее передать.
Анализ ограничился заметками, очень острыми, но разрозненными, Кстати скажу, что на некоторые из вопросов Алданова, например, о «замене бессмертия добротой», есть ответ у Маклакова. Как всегда, содержательна и умна статья П. Бицилли о «жизни и смерти в творчестве Толстого». В ней, между прочим, имеются любопытные суждения об эпиграфе к «Анне Карениной» — «Мне отмщение и аз воздам» — навеянном, по мнению Бицилли, Толстому Шопенгауэром.
Отмечу в заключение статью В. Вейдле о творчестве Пастернака. Она тяжеловато написана, но содержит ряд мыслей справедливых и проницательных.
УРОКИ СЛОВЕСНОСТИ
Этим летом я жил на юге, в небольшом приморском городке. Моими соседями оказались русские, – большая семья. Старший сын, кончающий одну из русских школ, все лето занимался к каким-то экзаменам или переэкзаменовкам. Очень много хлопот доставляла ему литература. Он не раз прибегал ко мне.
– Как по-вашему, Елена сентиментальна?
– Какая Елена?
– Ну, у Тургенева… Из «Накануне».
– А, из «Накануне»… А вы разве не читали?
– Нет, когда… А нам непременно дадут написать характеристику.
– Как же вы напишете, если не читали?
– Пустяки… Я по Саводнику. Да у меня и Сиповский есть.
В другой раз его интересовало, можно ли назвать Чацкого индивидуалистом, какова основная идея в критической деятельности Белинского или что хотел выразить Толстой в образе Платона Каратаева.
Очевидно, Саводник с Сиповским не все разъясняли с достаточной ясностью, а читать моему мальчику было «некогда». Да и где же, в самом деле, прочесть в несколько месяцев тома и тома произведений глубоких и важных, – прочесть, а не пробежать! Он готовился с молчаливого согласия своих учителей и руководителей говорить о том, чего не знал.
Ничего особенного в этом случае нет. Обыкновенный случай. Все мы так учились, все мы так сдавали экзамены. Некоторые читали, конечно. Но это происходило по доброй воле, вне школы и ее обязательств. На уроках учителя рассказывали нам о русской литературе, растолковывали образы и развивали в нас способность с чужих слов воспринимать чужие мысли. Признаюсь, в юности это меня нисколько не удивляло, а потом об этом редко приходилось думать. Но в разговорах с эмигрантским школьником мне вспомнилось, как ясно почувствовал я нелепость и даже вред «уроков словесности», когда ненадолго оказался учителем.
Это было в первые годы революции. Из опустошенного Петрограда все разбегались — кто куда. Я случайно попал в один из самых глухих городов Псковской губернии, за сорок верст от дороги, и остался там на целую зиму. Работы мне предложили столько, что можно было выбрать любую, по своему вкусу и склонности: мог я стать «фининспектором», мог «распределять металлы» по волостям, мог заняться агрономией, мог читать популярные лекции на темы о существовании Бога или устройстве земной коры, мог, наконец, стать педагогом. Нисколько не преувеличиваю и не хвастаюсь своим уездным престижем: за мной решительно никаких заслуг не было, никто меня в городе не знал, но так велика тогда была нужда в людях и столько еще было в русской провинции доверия и даже какого-то подобострастия к интеллигенции, что любой заезжий из столицы человек мог в двадцать четыре часа занять какую угодно должность. Ни о каких «сокращениях» тогда речи не было, наоборот, все велось в планетарных масштабах. Ежедневно возникали новый учреждения, и расходов никто не считал: предстояла в ближайшем будущем всемирная революция, и все убытки должны были быть возмещены. Было огромное стремление «строить».
Я стал учителем в школе второй ступени, а из предметов выбрал словесность. Мне показалось, что это интереснее всего, особенно если отказаться от «рутины». Но вскоре мне пришлось разочароваться – уроки оказались для меня тяжелым испытанием. По всей вероятности, я был плохим педагогом: никакой системы, никакого опыта, сплошное «кустарничество». Но все-таки не в этом дело. Для меня стало ясно, что есть какой-то коренной порок в самой постановке занятий литературой.
Помню уроки о Пушкине: я читал в классе его стихи. «Безумных лет…», «Анчар»… Никакого отклика, никакого отзвука, полнейшая и абсолютная невозможность убедить, что это «прекрасно». Глухая стена. Мои ученики повторяли, конечно, что это прекрасно, бормотали что-то о совершенстве формы и прелести чувства, но решительно как попугаи. Должен сказать, что в общем это были неглупые, живые подростки, некоторые даже очень даровитые. И не совсем «темные», попадались и деревенские, но большинство было городское из мелкокупеческих и мелкочиновничьих семей… Помню еще с большей горечью уроки о Гоголе, о Тургеневе: четыре часа на «Мертвые души», час на «Ревизора», час на «Записки охотника» – и так далее. При задании пройти «весь девятнадцатый век» в одну зиму никак нельзя было уделять каждому отдельному писателю больше времени,
если бы и удвоить его, ничего не изменилось бы: прочесть «Мертвые души» в классе все равно оказалось бы невозможным, и получилось бы лишь вдвое больше пустых, как бы повисающих в воздухе разглагольствований о них. Предполагалось, что ученики дома читают то, о чем им рассказывается в школе, но только «предполагалось»… Это было восемь лет тому назад, в советской России. И тогда я думал то же, что вспомнил совсем недавно здесь, в беседе с гимназистом.
К чему ведут, что дают уроки литературы? Если они и приносят пользу, то, несомненно, вместе с ней приносят и огромный вред: это официальное поощрение верхоглядства, внушение какого-то бессмысленного, поверхностного всезнайства, приучение отделываться чужими мнениями, думать чужими мыслями. В школе, по любой педагогической теории, должны или сообщаться фактические сведения, полезные и нужные человеку, или же суждения, развивающие его ум и душу. Этому требованию удовлетворяют естественные науки, математика. Ему же удовлетворяет история. Не будем здесь вдаваться в «сущность истории», отметим лишь главное: исторический факт можно истолковать подробнее и лучше, чем это делается средними учителями, но его все-таки нельзя непосредственно познать. Метод отношения к предмету дается в школе правильный, единственно возможный по самой природе предмета. То же с математикой или физикой. Математика сообщает школьнику только некоторые выводы свои, опуская все то, чем она к этим выводам пришла, забывая все свои творческие колебания и движения. Но выводы математики – это все-таки она сама, т. е. самая сущность ее, которая всегда остается одинаковой. Совсем другое дело – литература. Факты, сообщаемые на уроках словесности, имеют значение единственно только во всем окружении мыслей, чувств, стремлений, мечтаний, идей, которые их создали, вне их не только ни на что не нужны, но просто превращаются в призраки. Первое основное существеннейшее требование литературы — читать все самому.