Литературократия
Шрифт:
Спрос на литератора-фельетониста, жертвующего своим сакральным статусом пророка, синонимичен признанию неосновательности тенденций литературоцентризма в противовес признанию права рынка определять тот или иной жест в культуре как ценный. Если вспомнить определение Лотманом области культуры как сферы тех моральных запретов, нарушать которые стыдно, то нельзя не заметить, что изменение статуса литературы тождественно смене моральных запретов. «Литературный товар» стоит дорого, когда продавать его стыдно, потому что книга тождественна иконе, аккумулирующей не столько культурный, сколько религиозный и символический капитал. Отношение к книге как к неотчуждаемому имуществу характерно для топики русской культуры. Согласно Панченко, книга в поле традиционных представлений, как икона, имеет статус духовного авторитета и духовного руководителя. «Книга — не вещь, это своего рода неотчуждаемое имущество (конечно, в идеале, потому что в житейской практике книги продавались и покупались). Не столько человек владеет книгой, сколько книга владеет человеком <…>. Книга подобна иконе; это духовный авторитет и духовный руководитель» (Панченко 1984: 167). Поэтому книга в пространстве функционирования тенденций литературоцентризма не вполне товар. А стратегия отчуждения, включавшая в себя попытку
Культурный и символический капитал легко преобразуются в экономический, в то время как культурная стратегия, отвергающая признание ценности символического капитала, в рамках тенденций литературоцентризма оказывается менее социально востребованной. Похожий механизм обнаруживает воздействие на общество стереотипов «стыдно быть богатым», «стыдно продавать свои сочинения», что и порождает ситуацию, когда большую цену имеет то, что не продается. Сомнения Толстого, понимавшего, что живет не так, как проповедует, идентификация себя как изменника собственных убеждений соответствуют достаточно точному пониманию соотношения между культурными и символическими ценностями в социальном пространстве России385.
Жизнь слова в России была сначала эквивалентом, затем суррогатом Церкви. В храме Слова писатели были пророками и праведниками, интеллигенты-церковным клиром386 (недаром клир — от греческого слова Kleros — жребий: у интеллигенции были свои патриархи, митрополиты, епископы, псаломщики и пономари, все остальные — прихожане). Постепенный отказ от тенденций литературоцентризма в 1880-х годах и после 1905 года был прерван революцией, реанимировавшей органический тип взаимоотношений, связывающих государство с культурой «наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями»387. Результатом «перестройки» стало решение проблемы послепетровской реформы по созданию подлинно мирской литературы: лишенное символического капитала паллиативной религиозности слово превратилось в «слово человеческое, подлежащее проверке и критике»; «перестройка» завершила петровские преобразования в области культуры: противопоставив утопию рынка (в качестве единственно корректного инструмента определения социальной ценности жеста в культуре) утопиям уходящей эпохи. К числу последних относится либеральная идея как механизм, подтверждающий обоснованность притязаний представителя третьего сословия на власть, присвоенную в свое время аристократией, а затем, после революции, дискурсом государственной власти.
Крах утопий и влияние мирового контекста
Так как снижение актуальности литературного дискурса началось сразу после августовского путча 1991 года, то именно эту дату неоднократно обозначали как конец либерального периода русской литературы388. Массовый читатель, отвернувшийся от литературы, продемонстрировал ценность для него того символического капитала, который присваивался литературой как способом самоутверждения в борьбе за власть общества с тоталитарным государством (период застоя), а перед этим — в борьбе государства с обществом, еще сохранявшим память о прерогативах дореволюционной гражданственности (сталинская эпоха)389. Победа либеральных идей сделала неактуальным чтение современной литературы, так как основная функция литературы состояла в создании (или, наоборот, противодействии функционированию) идеологических утопий, симулякров, аккумулирующих энергию власти; кроме того, литература представала в виде своеобразного перископа, посредством которого писатель-впередсмотрящий (а вслед за ним и читатель) получал возможность заглядывать в будущее, реализуя социально важные функции пророка390. Одновременно писатель, как представитель господствующего класса, обладал властью, перераспределяемой в процессе чтения. Понижение статуса идеологического поля в социальном пространстве, потеря литературой власти, отказ от утопического признания будущего как времени более ценного, чем настоящее, которому социальные перемены сообщили как ценность, так и катастрофичность, вывели литературу из поп-сферы, придав ей статус старомодной изящной словесности; отсутствие государственной поддержки и резко упавшие тиражи книг оказали сокрушительное воздействие на всю инфраструктуру книжного рынка, за исключением текстов, не скрывавших своей ориентации на развлечение, и сделали непрестижной саму профессию литератора.
Влияние социального аспекта — например, падение жизненного уровня среднего российского потребителя, который и являлся основным читателем профетической литературы, или появление широкого спектра других, новых и более привлекательных развлечений — вряд ли стоит переоценивать. Сужение референтных групп различных видов искусства действительно имело место, однако это сужение не разрушило инфраструктуру ни театрального процесса, ни художественного или тем более музыкального391. В то время как литературный процесс перестал отвечать ожиданиям массового читателя.
Так как критерием актуальности постперестроечной культурной сцены стал рынок, то для литературы, дабы вписаться в рынок, оставался один путь — увеличения тиражей, что для профетического направления (как, впрочем, и наиболее радикальных проектов) было невозможно. Изобразительному искусству удалось это благодаря производству и продаже единичных объектов, на которые всегда находится покупатель, потому что «произведение изобразительного искусства — ценный товар, предмет для вкладывания денег. <…> Изобразительное искусство умудрилось ко всему этому продавать и единичные поведенческие проекты: хеппенинги, перформансы, концептуальные акции, предъявляя рынку, обществу и культуре новые и провоцирующие способы авторского поведения, в то время как литература застыла на уровне аутентичного текста» (Пригов 1998а: 118).
Однако, если говорить о рейтинге популярности различных видов искусства на постперестроечной культурной сцене, то верхние ступени в табели о рангах стали принадлежать музыке во всех ее жанрах (разве что за исключением оперетты, которая, как и литература, стала интерпретироваться как «художественный промысел»)392. Зато вырос символический капитал исполнительского искусства, классической музыки, оперы и балета, то есть тот вариант легко конвертируемого «художественного промысла», который смог присвоить западные механизмы функционирования искусства и широкую аудиторию за пределами страны393. Спрос на высокопрофессиональных исполнителей с международной репутацией характерен — таким образом, с одной стороны, подчеркивается вариативность современной культуры, с другой — такое ее качество, как интерпретационность в противовес креативности и профетическому пафосу, так как комментарий, вариации на известные темы соответствуют задаче поиска потерянной идентичности.
Что касается кино, театра, изобразительного искусства, то и здесь сужение референтных групп внутри страны было компенсировано устойчивой и платежеспособной внешней аудиторией. Падение «железного занавеса» разрушило множество самых разнообразных границ, в результате чего Россия и российское искусство перестали быть самодостаточными. В то время как большинство европейских культур (как, впрочем, и североамериканская), по крайней мере в послевоенный период, перестали быть литературоцентричными394. Аудиовизуальное искусство, успешно конкурируя с письменной культурой, после французского «нового романа» не оставило ни одному европейскому явлению в литературе шансов претендовать на статус общеевропейского дискурса. Но так как после 1991 года влияние мирового контекста на поле русской культуры является не только существенным, но и подчас определяющим, имеет смысл подробнее рассмотреть, как складывались (а затем разрушались) тенденции литературоцентризма в Европе и Северной Америке.
Литературоцентризм в Европе
Литература как социальный институт складывалась в Европе совсем в иных темпах, в принципиально иных социополитических, идеологических и институциональных условиях, нежели в России. Как отмечает Живов, до XIX века профессией литература не была, поскольку до XVIII века в России вообще не приходится говорить о профессиях как институциях, определяющих независимую от государства социальную организацию общества. Профессиональный статус появляется вместе с зарождением книжного рынка, когда литературный труд становится источником постоянного дохода. А в России лишь «в середине XIX в. <…> образуются корпоративные институты писателей и литературная деятельность становится профессией в полном объеме этого понятия» (Живов 1997: 24). Однако и в Западной Европе литература далеко не сразу стала играть роль своеобразного «зеркала познания человека и общества», главного и почти единственного средства представления «интегральных, обобщенных значений и символов в культуре»395. И для того, чтобы поле литературы заняло то место в культуре, которое им было завоевано в конкурентной борьбе, «должны были возникнуть необходимые социальные и ментальные основания. Область литературы должна была выделиться внутри культурного поля, а культурное поле в своей целокупности должно было стать автономным» (Виала1997: 7). Среди ментальных оснований следует выделить то специфическое влияние, которое оказали такие процессы, как секуляризация общества, вызванная протестантским, реформаторским движением в ряде стран Европы396; среди социальных — постепенную смену механизмов поддержки литературы в виде клиентализма и меценатства (когда место мецената и патрона в результате конкурентной борьбы постепенно занимает общество в рамках программы деаристократизации искусства) и столь же постепенный выход на общественную арену массового потребителя, названного Ортегой-и-Гассетом массовым человеком. То есть смена целей и ставок социальной борьбы, постепенное смещение зон власти от аристократии к буржуазии и рынку, смена властвующих элит397, или, говоря на другом языке, смена феодальных порядков Просвещения буржуазными нравами и появление нового протагониста — буржуазного человека, для которого литература выполняла функции легмтимации его нового статуса, а также ускоренного образования и воспитания. Литература ответила на социальный заказ, сформированный обществом, что, в свою очередь, позволило ей претендовать на более высокий социальный статус как синонима культуры как таковой.
«Претензии литературы в секуляризующемся обществе становятся все более универсальными по мере того, как она кладется в основу воспитания, вводится в качестве основного предмета в систему „классического“ образования, а позднее — в общеобразовательную школу, т. е. в значительной степени предстает синонимом „культуры“ как таковой» (Гудков & Дубин 1994: 14).
Литература в новом социальном качестве появляется накануне буржуазных революций в Европе398 и одновременно выполняет несколько важных функций — способствует пониманию исторических и социальных процессов, связанных прежде всего с необходимостью осознания роли новых позиций как в социальном пространстве399, так и на исторической сцене (то есть легитимируя посредством описания новые социальные реалии как исторические и культурно обусловленные); помогает поиску пересечения вечных и исторических ценностей (или легитимирует исторические позиции как социальные), а также аккумулирует прогностические функции400, возрастающие по мере приближения к эпохе общественных потрясений и падающие в цене в период стабилизации.