Ливонская война
Шрифт:
Остались после Ахмата сыновья, но и их ждала участь отца: почти все они сгибли от татарского оружия. Последний сын его — Шиг-Ахмет — не устоял против крымского хана Менгли-Гирея. Разбил его Менгли-Гирей и Орду разогнал, а сам Шиг-Ахмет побежал искать себе прибежища у польского короля Казимира, думая, что давняя дружба с его отцом и союз против Руси расположат к нему Казимира. Только ошибся: король засадил его в темницу и до самой смерти продержал на цепи, потому что и сам боялся этого дикого хана, достойного потомка Батыя.
Избавилась Русь от Золотой Орды, да нажила другую — Крымскую. Ещё в княжение Василия Тёмного пошла молва о диком народе из черноморских улусов… Собрал их и составил Орду хан Едигей, но
2
Конь под Иваном шёл легко, ровно, лишь изредка спотыкаясь на кочках подмёрзлой, но всё ещё не заснеженной, чёрной дороги. Иван ехал в объезд — осмотреть подмосковные монастыри, в которых тоже можно было чинить опору крымцам.
Ветрило. Иван кутался в шубу, горлатный треух был надвинут на самые глаза…
Минуя ворота Китай-города, по Лубянке доехали до Сретенки. Кучково поле, лежащее на пути, продуваемое ветром и пустынное в это холодное утро, поманило Ивана, он пустил коня лёгкой рысью, но у самых Сретенских ворот вдруг осадил. Федька Басманов и Шереметев, не справившись со своими лошадьми, чуть было не смяли его — ладно он ловко увернулся и так стеганул Федькину гнедую, что та, вздыбившись, чуть не сбросила Федьку наземь.
— Урочище сие Кучковым зовётся — знаешь почто? — обратился Иван к Алексею Басманову, бывшему ближе всех к нему.
— От боярина Кучки, что первым хозяином был на Москве.
— Первым хозяином на Москве был Юрий.
— Должно быть, так, государь… Токмо… слышал я от книжных людей, будто, по летописи, Москву не Юрий основал, а боярин сей — Кучка. Будто реклась Москва тогда — Кучково.
— То худая летопись, — сказал недовольно Иван. — Кучка основал Кучково, а Москву — Юрий, и николиже она не реклась Кучково… Она всегда реклась — Москва!
От Сретенских ворот отходили две дороги — Троицкая и Переяславская. Иван поехал по Троицкой дороге, намереваясь, должно быть, начать осмотр с Покровского либо Новоспасского монастыря, но версты через две круто повернул и через пустыри и вытоптанные выпасы поскакал на Переяславскую дорогу.
Только один Алексей Басманов поспевал за ним. У Федьки кобыла пришлась с норовом — из царской конюшни наугад взял, и управиться с ней стоило ему пота. Шереметев трусил на какой-то заезженной лошадёнке, но тоже с норовом: когда нужно было стоять, она брыкалась и лезла на других лошадей, а в ходу ленилась. Но Шереметев не очень переживал: лошадёнку эту он нарочно подобрал, чтоб быть подальше от царских глаз.
Воротынский тоже держался сзади. Недоброе чуяло его сердце… Когда ещё только наказ пришёл ехать ему с царём, да с Шереметом, да со старым Басмановым в объезд, тогда и закралась в него первая тревога. С чего бы вдруг ему — с Басмановым да Шереметевым?! Против крымцев редко ходил, всё больше против поляков да ливонцев… Шеремет и Басманов — понятное дело, не один раз татарву от Москвы отбивали, им — всё в руки, они больше укажут и больше присоветуют, где какую засеку доставить, где кольев против конницы набить, где стога соломенные наметать, чтобы палить их перед крымчаками. Ему же, Воротынскому, другое — ему на приступ идти, а не отбиваться от приступающих. Не привык он, да и не искусен за стенами сидеть. Ему на хана идти, в его землю, а не дожидаться его на своей, да ещё под самой Москвой. Если же царь, по примеру давних лет, решает здесь дожидаться
«И добыл бы!.. — подумал зло Воротынский, глядя на скачущего впереди Ивана. Не мог воевода обманывать самого себя — оттого и злость вскинулась в нём. — Добыл бы, кабы не Сильвестришка да Адашев».
О попе и Адашеве Воротынский всегда вспоминал с каким-то гордым чувством злорадства — злорадства над царём за его бабью податливость разным льстецам и подлипалам. Он, вояка, считавший, что все царские милости можно завоевать только на поле брани, не понимал и не хотел понимать всех этих усердствующих льстецов и наперсников, он презирал их — и не раз страдал через это. Тот же самый Адашев, словно чуя презрение воеводы, отправлял его годовать в дальние города для пущего якобы их бережения, а на самом деле — подальше от Москвы, от царя, который при всём своём недоверии к княжатам всё же любил своего первого воеводу и даже пожаловал ему самое почётное звание — слуги.
Терпелив был воевода и умён. Видывал он многих царских любимцев и всегда предвидел их участь.
«Водить полки против недругов безопаснее, чем подавать блюда из лести на царский стол», — подумал Воротынский и чуть подхлестнул коня. Однако все эти мысли не успокоили… Особенно теперь, когда царь свернул с Троицкой дороги на Переяславскую.
«С чего бы ему метаться?» — гадал Воротынский и в беспокойстве поглядывал на ссутулившуюся спину царя. Молод был царь, за тридцать лишь-лишь перевалило, а казался стариком: морщины по лбу и переносью, цепкие, жилистые руки, какие обычно бывают у стариков, сумрачные глаза, и взгляд — то тяжёлый, пронизывающий, то истомлённый, старческий, и сутулость — так и на коне сидит, и на троне…
Смотрит воевода на ссутулившегося царя, смотрит, как льнут к нему Басмановы — за пазуху готовы залезть! — и уныние, тягостное уныние охватывает его. Чует он, давно уже чует, что клонится царь в какую-то смутную, чуждую многим сторону, а почему клонится, что поворачивает его в эту сторону — не понимает. Что в нём, в его поступках, делах — польза и истинность, что — только злоба и безрассудность? Не дойти до этого воеводе, не дойти… Льстецы и двудушники вокруг царя, и вертится, вертится кутерьма изощрённейшего притворства, словно ловкая скоморошья пляска, затеянная для того, чтоб потешить глупых и сбить с толку разумных, а исподволь проступает сквозь эту ряженную в обыденные одежды нарочитость вероломная настырность чьего-то жестокого ума, чьих-то злых замыслов, чьих-то наветов… И понимает воевода, как страшна эта настырность, как слепа её злоба, и защита от неё — только в самом себе, в той исконной гордыне, что дана ему с кровью предков, в той покорности и смирении пред судьбой, что уготована ему Богом.
Переяславская дорога была пустынна: пользовались ею только зимой, когда мороз связывал бесчисленные болотца и лужи, смораживал ручьи, которых здесь было великое множество, и снег упрятывал под себя всю нечистьбу, что наносили эти ручьи. По декабрьскому зимнику первые обозы прибывали в Москву, а в марте уже снова нельзя было ни пройти, ни проехать.
В нынешнем году зима не удалась. Стоял декабрь, а снега ещё не видывали: сыпалась ночами ледяная крупа, обволакивая землю, деревья, дома, купола соборов и церквей блестящей коркой — казалось, будто всё перемазано мёдом, — а к полудню тёплый ветер слизывал этот непрочный гололёд, оголял землю, деревья, дома, купола, всё становилось серым, мрачным…