Ливонская война
Шрифт:
— А ты мне на сие не отвечай. На сие изворотом ума любой ответ добыть можно. Ты мне скажи иное: почто ты, боярин, кровь от крови боярин, хоть и величества незнатного, обаче ж — боярин, а супротив бояр идёшь? Супротив своего сословия, где ты выпестовался, где корни твои соков набрались, чтобы жить и, подобно дереву, стоять под солнцем. Почто ты тщишься вырубить тот лес, в котором сам возрос, а себя прижить на иной земле?.. Которая, буде, не по тебе? Почто предаёшь своё сословие, почто отметаешься от него и мнишь, что, раз изменив, не изменишь другой?
— Труден твой вопрос, государь. Тяжкую истину ты изрёк… Что мне ответить тебе? — Басманов задумался.
Руки его, до сих пор неподвижно лежавшие на коленях, напряглись, твёрдо упёрлись в колени, поддерживая его как-то сразу отяжелевшее, навалившееся на них тело. Даже голова слегка приклонилась, но глаза смотрели прямо, чуть исподлобья и напряжённо, будто прицеливались во что-то. Понимал Басманов, что его ответ может решить его судьбу, и не торопился… Не такого разговора с Иваном хотел он, но ни тонкость, ни осторожность
Долго молчал Басманов. Иван терпеливо ждал. Басманову казалось, что этим своим терпеливым ожиданием Иван просто издевается над ним, забавляясь, как кошка с пойманной мышью, — это смешивало его мысли, лишало уверенности… Но виделось Басманову и другое: растерянность Ивана, и даже смятение, одиночество, которое тоже угнетало его, однако всё-таки не настолько, чтобы он мог приблизить к себе любого, мало-мальски понравившегося или верно служащего ему человека. Собственное расположение к человеку и его верная служба, вероятно, мало значили для Ивана. Что-то другое, одному ему ведомое, искал он в людях, и если находил — приближал к себе, не находил — оставлял в стороне, не без почестей и не без милостей: за заслуги жаловал и вознаграждал, как всех, за провинности карал — тоже как всех… Можно было высоко подняться в чинах, стать почитаемым и важным, но никогда не добиться даже благосклонности его, и любой из его любимцев мог оскорбить эту чинность и важность, наплевать на почитаемость и поднести кукиш под самый нос, как самому ничтожному холопу. Этого-то и хотел всегда Басманов — иметь возможность поднести кукиш под самый чиновный нос. Ни важности, ни чинов, ни почитаемости, ни даже богатства не хотел Басманов — он хотел власти, потому что чувствовал в себе достаточно силы и ума, чтобы с достоинством распорядиться этой властью, и прежде всего лишить возможности чиновных и важных нерадивцев и глупцов присваивать себе его заслуги. Всю свою жизнь он стремился добыть эту власть. При прежнем государе, великом князе Василии, Басманов не многого добился: Василий хоть и был своенравен и крут, но старины держался крепко. Знатные и родовитые при нём стояли твёрдо, и пробиться сквозь них было почти невозможно. Крепкая стена загораживала государя: Бельские, Мстиславские, Шуйские, Воротынские, Глинские, Оболенские, Курбские, Челяднины, Захарьины, Шереметевы, князья тверские, смоленские, ярославские, звенигородские, ростовские, стародубские, рязанские, Рюриковичи, Гедиминовичи [85] … Многим из этих родов, даже в седьмое колено, не был в версту Басманов. Все его помыслы и устремления должны были расшибиться об эту стену и погибнуть под ней. Но наследник Василия, только окрепнув и возмужав, повёл себя иначе. Когда в семнадцать лет он обвенчался на царство и непреклонно стал прибирать к своим рукам всю власть, не останавливаясь ни перед чем, даже перед грозностью В могуществом древнейших родов, Басманов понял, что к этому государю ему будет легче пробиться и только с его помощью он сможет занять то место, которое считал достойным себя.
85
Гедиминовичи — предки великих литовских князей, переселившиеся в разное время на Русь.
И вот он сидит в полушаге от Ивана и в полушаге от своей цели, к которой шёл всю жизнь. Но как трудны и опасны эти последние полшага! Он может перешагнуть пропасть и может свалиться в неё.
Он понимал и оправдывал жестокость Ивановых вопросов. На его месте он поступил бы точно так же. Иваном руководила не только боязнь ошибиться, как это уже не раз случалось с ним, но и желание приблизить к себе человека именно такого, какой ему был нужен. Но каков он, этот человек, который нужен ему? И таков ли он, Басманов? Может быть, всё, что у него есть за душой и что он искренне выложит сейчас Ивану, как раз и не нужно ему?! И все его раздумья, колебания ни к чему: даже если ему и удалось бы отгадать, каким он должен быть, чтобы завоевать любовь и доверие Ивана, он им не станет, если он не такой. И не нужно думать, не нужно молчать и возбуждать в Иване излишней подозрительности. Нужно сказать ему правду и довериться судьбе.
— Коли сын отцу изменяет — не всегда плох сын, — заговорил Басманов тихо, но твёрдо и решительно. — Бывает, и отчизне изменяют не потому, что душа изменчива и помыслы нечисты…
Глаза Ивана полыхнули холодным огнём при этих словах Басманова, но он сдержался, ни слова не сказал ему и даже отвернулся от него совсем, чтобы не показывать своих чувств.
— Ежели отец постыл, а отчизна — мачеха, токмо убогая душа станет им служить. Ибо такой душе не нужны ни честь, ни доблесть, ни всё иное… Она сыта крохами со стола велиможных и радуется лишь благоволению к ней. У меня не такая душа, государь, а в сословии своём я пасынок. И возрос я не в лесу, а на опушке… На отшибе! И тех жирных соков, на коих выпестовались мои сословцы, я не хватил. И к счастью! Ибо данное мне Богом не обросло тугой корой и мхом, не закоснело, питаясь жирными соками, от которых всё тучнеет и тупеет. Легко взрастать и подниматься в гуще: хоть медленно, неверно! Трудно — на опушке: и дровосек налегке срубит, и буря свалит! Но кто возрос на опушке, государь, тот смел и стоек, хоть с виду порой и неказист. Так и я, государь… Я не трус, не глуп… Многому научен,
— И к кому же ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван. — Уж не ко мне ли?!
— К тебе, государь.
Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он всё сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нём, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернёт ему душу, снова вдохнёт в неё силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нём, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе ещё одну — какую уже?! — человеческую жизнь.
— Не глуп?! — по-прежнему не оборачиваясь к Басманову и будто не ему, а самому себе или кому-то иному, невидимому, раздумчиво сказал Иван и прищурился, словно хотел увидеть этого невидимого в зеленоватом мраке, осевшем плотным слоем в дальнем углу гридницы. — Ум уму рознь… Адашев тоже умён был, и за ум я его любил и жаловал. Породы он похирей твоей был, сам ведаешь… И також, как и ты, славу и честь у именитых оттягать тщился. Я ему власть дал, а он её супротив меня оборотил! Власть ослепляет человека: глупого — быстрей, умного — медленней, но одинаково и тот и другой непременно полезут напролом, не видя и не хотя видеть окрест себя никого и ничего. Ты не говорил мне, что хочешь власти, но всё, чего ты хочешь: доблести, чести, славы, — без власти недостижимо. Чтоб проявить себя — достаточно ли ловкого ума? Сам рек: большие себе все пристяжают, утянут, обведут, породу выпнут наперёд! Без силы и власти вечно прозябать тебе в застении. А власть и силу тебе могу дать лише я — и дам!.. Понеже волков — собаками травят! — Иван резко повернулся к Басманову, глаза его быстро-быстро забегали по его лицу. — Разумеешь меня?.. Собаками травят волков! Смелыми, сильными и умными собаками. А волки — не овцы, у них також есть клыки. Шкура твоя не больно крепка, а дорога ж, поди, тебе?! Гляди, за ломтём погонишься, да без крохи останешься!
— Мне терять нечего, государь. Шкуры моей мне не жаль, а крепка ли она — то на волчьих зубах испробовать надобно.
— Коли терять нечего, то и обретать почто? А ты жаждешь обрести. Не сыну ль своему позаздрил?
— Сын мой — кукла в твоих руках, государь… Красивая, живая кукла. Заздрить ему я не могу, понеже стремлюсь совсем к иному.
— А ты не больно учтив, Басманов, — не то угрозливо, не то насмешливо бросил Иван. — Не успел рядом усесться, а уж… — Иван не договорил, но бровь его вскинулась, и Басманов понял всё и без договорки.
— Прости, государь… — намерился приподняться Басманов.
— Сиди, сиди! — пресёк его Иван. — Не учтивость мне от тебя потребна — правда! Ты и речёшь мне правду. А перед правдой я всегда склонюсь, хоть и дерёт она меня порой по сердцу… Верно подметил — кукла! Толико ещё и заумная. Люблю я его… Сразу полюбил, как ещё в рынды ко мне приставлен был. Как брат он мне стал, братца моего единоутробного Юрия, умом покойного, заменив. А иногда зачудится — змею на груди пригрел…
Басманов вздрогнул, под мышками у него так запекло, будто туда ему сунули по куску раскалённого железа. Но глаза Ивана смотрели на него просто и даже чуть грустновато, и жар постепенно схлынул, только на лбу густо выступили мелкие бисеринки пота. Басманов облизал губы и щепотью собрал со лба пот.
— …Вот и тебя держу около, полезен ты мне… Войско ныне целиком на тебе. Вижу ум твой и сноровность… Вижу! Намеренно Большой полк никому не отдал из именитых — сам стал во главе, чтоб тебя прикрыть собой да местничество пресечь. Вижу — и многое уже в руки тебе дал! Именитые уж не посягают на тебя — стерегутся. Моё благоволение к тебе им — как ворка [86] в пасть! А всё одно — точит меня что-то… Будто червь во мне сидит! Что-то в вас, Басмановых, настораживает меня. Вот про Ваську Грязного точно знаю — никогда не изменит мне, не предаст. Без обиды слушай меня, воевода: говорю тебе не как царь — как человек. Как царь — дорожу вами, как человек — восстаю!.. Не верю, усомняюсь… Буде, оттого, что умны вы больно?! Даже заумны! Себе на уме… А ум — он крамольник, бунтовщик! По себе знаю! Сколь уж раз сам себя перебучил, перекрутил, перевывернул? Сколь уж раз сам от себя отступился, сам себе изменил?! Ты вон кичишься своим умом… Не мутись, не дурно сие. А я терзаюсь! Терзаюсь и страстью, и умом! Чем больше разумеешь, тем тяжче усмирять себя, тем менее в тебе святынь. А без святынь душа как разбойник! На кого угодно нож наточит.
86
Ворка — тонкая верёвка, вкладываемая в пасть норовистой лошади для взнуздания.