Лизонька и все остальные
Шрифт:
Когда раздался звонок, Леля внимательно посмотрела на себя в зеркало.
Вполне подходящая еще женщина, подумала, отнюдь не старуха, отнюдь!
Впрочем, все это уже предположения, как она себя видела. Но что в этом мире безусловно достоверно? Поэтому скорей всего – было именно так, и Леля шла к двери уверенно, принимая по ходу движения улыбчивое гостеприимное выражение. Взгляд в глазок был автоматическим. И тут же была отдернута рука, протянутая к засову. Там, во всю ширину глазка, маячил и расплывался Иван, для которого чашки поставлено не было. Правда, тут же на фоне шерстяного пальто возникло и улыбающееся Розино лицо с вытянутым языком. Такая у нее была дурная привычка. «Мое фэ глазкам и скважинам», – говорила она. Одновременно раздался телефонный звонок. Леля почувствовала панику, как-то враз вспотела под кимоно спина. «Фу! – подумала она. – А говорили, хорошая синтетика». Леля твердо сняла
Пусть они слышали ее «алло» и шаги, пусть. Она не откроет дверь, слишком это серьезно: открыть и пустить этого типа, когда по телефону говорят не так, как надо.
Роза же положила палец на кнопку и уже не отпускала, и звонок этот, став материальной силой, пробил тонкую ткань кимоно, еще лишнее доказательство прочности нашей материи, с которой так легко нельзя было бы справиться, так вот, пронзив ткань, звонок стал тыкаться в голое Лелино тело, ища самое уязвимое место. Да, да, именно солнечное сплетение. Пришлось скрючиться, завалиться набок и сползти по стеночке, ощущая плечом высокое качество финских обоев и стараясь повернуть лицо так, чтоб дурнота, поднимающаяся вверх, к горлу, не кончилась плохо именно для обоев, где их теперь достанешь? Тем более, если с ней стали разговаривать таким тоном. Воспоминание о тоне было таким обидным, что Леля всхлипнула, и тогда сразу все пошло-поехало из горла на красивую материю кимоно, но Леля уже не жалела ее, потому что звонок в дверь выключил ее сознание, и теперь у входной двери очень как-то некрасиво лежала хрипящая женщина, глотающая собственную блевотину. Ну, что ж, зато обои остались чистые, и даже кимоно не очень пострадало, так, чуть-чуть на вороте…
– Видишь, Роза, она не хочет меня пустить, – тихо сказал Иван, но Роза приложила ухо к двери и не то чтобы ясно услышала, а почувствовала, что случилось несчастье.
Так что Ниночкино застолье по поводу приезда Лизоньки непринужденно перешло в поминки.
– Ну вот, – сказала Лизонька странное слово, – ну вот: свершилось.
Естественно, что никто их на вокзале не встретил. Роза с Иваном тогда стали вызванивать Василия Кузьмича. Потом Василий Кузьмич вместе с Иваном поднимали Лелю с пола и несли в комнату. Знала бы об этом бедолага – кто ее касался. А Лизонька, в свою очередь, не найдя никого на вокзале, решила позвонить Леле как самой близкой территориально, трубку сняла Роза, они только-только отправили Лелю в больницу на вскрытие, и Роза, стоя, пила крупными глотками холодный чай без сахара из той самой приготовленной китайской чашки, а Иван пил с Василием Кузьмичом водку. Это была инициатива Ивана – выпить, потому что Василий Кузьмич как-то сразу вырубился из жизни и вел себя неадекватно. Ходил и поправлял все в квартире, двигал статуэтки, перекладывал на диване подушки, включал и выключал воду.
– Надо бы ему выпить, – тихо сказал Иван Розе. Та кивнула и полезла в холодильник.
Теперь мужчины пили вместе, и взгляд Василия Кузьмича светлел и прояснялся, и что-то даже в нем произошло, потому что, сообразив до конца, кто с ним пьет водку, он не принял мер по освобождению территории от врага, что было бы для него естественно, так как соответствовало и профессиональным, и человеческим склонностям. Василий же Кузьмич забыл о своем призвании и даже чокался с Иваном, пока Роза не приметила это и не объяснила: в этих случаях не чокаются. Василий Кузьмич не согласился с ней, сказав, что чокается не по доводу смерти, а по поводу счастливого – неудачное слово – случая, что они оказались за дверью, а то бы покойница лежала до вечера на полу, что нехорошо, а так ей повезло в этот последний момент на этой земле. Слышала бы Леля! А может, она и слышала – вопрос философски неясный и открытый для дискуссий – и возмутилась этой наивностью мужа, который причину смерти – стояние гостей за дверью – объявил благом! Это же надо такое придумать. И уже в других эмпиреях Леля засмеялась, скорее всего сардонически. В этот момент возможного ее смеха не здесь, а там, и позвонила Лизонька и сказала эти странные слова: «Ну вот. Свершилось…»
Похоронили Лелю! Уехал Иван. Лизоньку он во всей этой суете так и не понял и не почувствовал. Строгая женщина, смотрит как насквозь, все чего-то вздыхает и отворачивается. Внученька, правда, такая славненькая. Подошла на кладбище, взяла его за руку и сказала:
– Ты мне понравился.
Он заплакал. Ниночка это заметила, вздохнула и решила, что в этом мерзавце и смолоду было что-то стоящее, несмотря на кобелизм. Вон, плачет, а Эдик ее драгоценный даже не печалится. Даже вида не делает.
– Чего ради? – сказал. – Я что? Ее любил?
– Но ведь смерть, – ответила ему Ниночка. – Тут другой счет.
– Правильно. Я и таскал гроб на горбу, как положено. По этому самому счету.
Вот теперь и сравнивай, вот и думай. А Иван плачет… Анюта же, та поняла, что дед заплакал от ее слов, прижалась к его руке, он так и замер. «Евочка моя», – прошептал, думая, тем не менее, об Анюте и непредсказуемости наших чувств. Лизоньку держал над травкой, а вот не проросло в душе и сердце. Розу совсем не помнит, она родилась, когда он был на финской, а возник контакт, сразу возник, на полу в Ниночкиной прихожей. И с Ниночкой как не расставались, а ведь ходила она тогда, в молодые их годы, с серной кислотой в бутылочке. Ему надежный человек про это сказал. И он тогда подумал: пусть плеснет в меня, только бы не в Еву. Ева тогда носила Розу. А Анюточка – цветочек – как вошла, как дохнула на него леденечным запахом, так и все. Деточка моя родная, внученька. Цветочек мой аленький…
Когда уехала Лизонька, Ниночка опять влезла в свою рабочую амуницию и отправилась в свой бывший двор. И тут она увидела – а сколько времени прошло с тех пор, как она была здесь с Лелей и именно тут, на тропочке, ее настиг канадский гость? Всего ничего, ровно семнадцать дней, – так вот, она увидела, что калитка хорошо и по-хозяйски закручена проволокой, что окна дома и террасы закрыты аккуратненькими деревянными щитами, совсем новыми, потому что шел от них пряный запах еще совсем свежеструганного дерева. Ниночка нашла у забора стружку, нюхнула ее – совсем молоденькие доски. Граблями был собран мусор, со знанием дела собран, не абы как. Видно, кто-то старался для себя и боялся сломать нежные кусточки клубники, которые в такую пору можно и не узнать в лицо. Но тут она была узнана. Ниночка тыкалась в штакетник, но он был хорошо пригнан, они ведь с Эдиком старались. И соседние дома тоже были обихожены, в одном из них крутилась женщина, молодая, грудастая, в олимпийском костюме.
– Это что значит? – спросила ее Ниночка. – Дома не сносят?
Женщина покачала головой.
– Трасса пойдет в другом месте.
У Ниночки сердце подскочило вверх, к самому горлу, а потом рухнуло вниз – в желудок.
– А дома кому? – закричала.
– Исполкомовские дачи, – ответила женщина. – Их будут реставрировать. Это же добротное деревянное строение…
– Это вы мне говорите? – закричала Ниночка.
Ей все сказали: оставь это дело. Сообрази, с кем тягаешься. И учти, тебя никто не обделил – ты получила квартиру со всеми удобствами, тебе оценили твои облепихи и яблони и выплатили все до копейки.
– Я все верну, – твердила Ниночка. – Все. Пусть отдадут мне мой дом и двор.
Писали во все инстанции. Скучно рассказывать. Эдика таскали в горком, где молодой мужчина с малиновым, будто накрашенным ртом топал на него лакированными ботинками и пугал фельетоном. Добилась Ниночка одного: за одну ночь поставили вокруг этих трех облюбованных начальством домов высокий забор. Пришла – навешивают калитку возле уже поставленной вахтерской будки, увидела Ниночка, что уже расцвела ее любимая мальва, по-простому рожа, которая росла только у нее. Она привезла ее сюда, когда бежала после войны из дома. Соседям цветок не нравился – грубый, неизящный, одним словом, не гладиолус, рубль штука, если не даром. Она же всегда ждала, как зардеется ее мальвочка, она с ней даже разговаривала, как с подругой.
– Тебя полить? Ну, чего молчишь, зараза? Да полью, полью… Сказать уж тебе ничего нельзя, рожа красная. Рожа ты и есть рожа… Не зря тебя умные люди так зовут. Вот и не заносись, подруга.
Теперь же мальва будто вытянула шею и смотрела, смотрела на Ниночку, как в последний раз. Но сноровистые для начальства мужики нацепили плотно сбитую калитку и навсегда скрыли от Ниночки тридцать четыре года ее жизни. Просто так, без последствий могло это пройти? Все-таки почти половина жизни. Вот такая, ополовиненная, Ниночка вернулась домой, сняла в прихожей старые разношенные туфли, пиджак Эдика, в котором ходила на свои полевые работы, и легла на диван. Нет, ничего не болело. Даже душа. Было никак. Мыслей тоже не было. Было пусто, прохладно, и громко летала моль.