Лодка и Я (сборник)
Шрифт:
Я много думала…
Был чудесный весенний вечер, абсолютная тишина, только птицы-длиннохвостки верещали где-то очень далеко. Я решила спать на воле. Недалеко от дровяного сарая была большая сосна с удобно разветвленными ветвями. Дядя Эйнар считал, что это хорошая идея. «Действуй», — сказал он. Обычно где-то часа в четыре утра все равно уходят в дом.
Когда я вошла в дом, то увидела, что мне не постелили постель, и я могла спать где угодно, утром они также ничего не сказали. Солнце светило все время, но стоял ледяной холод. Я плавала между льдинами в заливе, где летом обычно купаются, и дядя Эйнар наверняка заметил, что я плаваю, но он и вида не подал.
А вообще-то это было довольно плохое время, в школе дела шли неважно, и я начала размышлять
В ту весну дядя Харальд жил рядом со мной на чердаке за стенкой, время от времени мы сталкивались на лестнице, и он говорил тогда: «Привет, привет, дорогая племянница, как дела?» А я отвечала: «Дерьмо и имбирь» (цитата из дяди Торстена), а Харальд отвечал: «У меня встреча с ветерком» и спускался, посвистывая, дальше по лестнице на улицу Норр Меларстранд.
В некотором роде он был самым известным из всех моих дядюшек, возможно, не как преподаватель математики, а как великий яхтсмен, горнолыжник, покоритель горных вершин — в общем, по большому счету, отчаянный смельчак. Харальд был последним ребенком бабушки, он появился на свет, когда братья уже давно стали самостоятельными, и, естественно, он чувствовал себя маленьким и всего боялся, и, плюс ко всему, над ним еще и подтрунивали!
Мне доверили иллюстрировать судовые журналы Харальда. Я придумала его подпись в красках с парусом и горной вершиной.
Моряки в экипаже Харальда любили его и были так же молоды, как он, но со временем они повзрослели, переженились и все такое, и у них уже не было времени на путешествия. Однажды, меланхолической весной, дядя Харальд пришел и мимоходом спросил, как бы я в принципе отнеслась, например, к морскому альпинизму?
Он хотел взять меня с собой. Несмотря на то, что знал: я ни на что не гожусь ни в парусном спорте, ни в слаломе и до смерти боюсь гор, он все-таки хотел, чтобы я была с ним! Я отказалась. А мое сердце чуть не разорвалось от гордости и отчаяния.
В последнюю весну я получила стипендию.
Я прибежала к дяде Эйнару и закричала:
— Посмотри, что я сделала!
— Очень хорошо, — сказал он. — Ничего другого не могу сказать, только «очень хорошо».
Я взяла свою стипендию в самых мелких купюрах, которые только имелись в банке, и, придя домой, швырнула их под самый потолок, и они парили надо мной, как золотой дождь над Данаей, но мне показалось это просто глупым, и я снова побежала к дяде Эйнару и крикнула ему:
— Эй, ты! Что ты сделал, когда первый раз получил собственные деньги?
Он ответил:
— Они жгли мне карман, я должен был избавиться от них как можно скорее, я должен был купить самое важное.
А затем он пошел и купил дурацкую бутылочку с розовым маслом.
Я считаю, что он поступил совершенно правильно.
Некоторые говорят, что дядя Эйнар сноб, и я надеюсь, что смогу идти дальше этим же путем.
Если в голову придет идея
Папа никогда не говорит о скульптуре. Это слишком важная тема, чтобы говорить о ней. Только однажды, когда он вернулся из ресторана «Гамбрини» и мы встретились дверей тамбура, он поделился, что теперь создаст нечто совершенно новое — скульптура не будет ни сидеть, ни лежать, ни стоять, да и не ходить тоже!
Какое колоссальное доверие ко мне! И, не подумав, я воскликнула:
— Она поползет!
Разумеется, эту статуэтку он так никогда и не изваял.
С идеями всегда происходит нечто особенное, примерно так же, как и с эскизами. Предположим, художник набросал эскиз, изящный и красивый настолько, что его никак нельзя не показать, дабы удостоиться похвалы; а когда эскизом навосхищаются вволю, художник начинает пугаться за свой замысел — ведь эскиз уже не способен к дальнейшему развитию, не способен расти, сколько не вкладывай в него тяжкого профессионального труда; он готов, чтобы его вставили в рамку — там эскиз и покоится.
Точно так же, если ищешь, никак нельзя показать написанное или — что еще хуже — прочитать это вслух, никак нельзя сохранить то, что ты сделал, пока не узнаешь, что сотворено и что следовало бы оставить в покое, дабы похоронить с годами.
Быть может, чуточку то же самое происходит и когда влюблен; тут уж никак нельзя не прокричать повсюду, не возвестить над всеми крышами, что с тобой свершилось чудо! Жаль, что нельзя хоть немного, хоть на одну неделю сохранить это дивное таинство для себя скрытым нетронутым, словно эскиз в процессе творчества.
Порой я думаю о том художнике в Китае, который безуспешно рисовал дерево, постоянно одно и то же дерево, и оно ему никак не удавалось, а он ничуть не отчаивался. Но позднее, в одно прекрасное утро, когда его борода уже успела поседеть, он увидел наконец свое дерево! И смог безо всякого труда нарисовать самое прекрасное и наиболее убедительное дерево, что когда-либо было нарисовано в Китае.
Интересно, продолжал ли он рисовать деревья или попытался создать что-либо совсем другое.
А иногда я думаю о другом художнике, к которому вдохновение, этот благостный миг, слетает как дар; это может произойти когда угодно, и почему бы не благодаря картине, молниеносно мелькнувшей в окне поезда! И я утверждаю, что это ужасающе несправедливо!
Я спросила папу, что думает он.
Но он пробормотал лишь что-то о том, есть ли тут в конце концов какая-либо разница.
Письма к Кониковой
1941, пятница
Ева, ты уехала!
Как может комната быть такой пустой, хотя она битком набита всяким хламом!.. Коникова, откровенно говоря, ты оставила после себя хаос, и откуда мне знать, кому что понадобится… что Борису, а что Абраше [103] , а может, твоей маме или Аде Индуреки? Отдать ли ключи дворнику или пока оставить их у себя… и что мне делать с бумагами в нижнем ящике? А ты что… забыла взять с собой зеленую сумку или хочешь избавиться от нее — а она на замке! Ты не успела отдать каких-либо разумных распоряжений, не до этого было, вечно эти прощальные вечеринки, когда ты пела русские романсы, а твои друзья плакали, если не ругали в тот момент политику, и все это было… было так по-еврейски, так патетично…
Извини, ты сама знаешь, что я твой друг, но я возмущена, и зачем нужно было всей компании непременно провожать тебя к поезду, к этому последнему поезду на Петсамо [104] , в такой драматический момент. Боже упаси… Я так и не успела показать тебе список вопросов, о чем твои воздыхатели понятия не имеют, потому что они просто-напросто непрактичны!
Ты слышала только их, пока они, стоя на перроне, ныли о том, как будет ужасно, когда поезд все-таки тронется, неужели тронется… и говорили, говорили, а в общем, не сказали ничего… этоони, по крайней мере, заметили, хоть сформулировать и не могли!
Твоя мама все время звонит. Впечатление, будто она обижена.
Неужели ты думаешь, что в Америке будет лучше, ты ведь не говоришь даже на плохом английском.
Дворник вернул твое белье из стирки, ты, надо полагать, не хочешь взять его?
Ни один человек на вокзале не вел себя естественно, а я и вовсе молчала…
Когда Ева Коникова оставляет континент, тут, ха-ха, сказать больше нечего! Тебе наверняка меня не хватает.
103
Судя по тексту, братья Евы Кониковой; все они жили в Санкт-Петербурге, уехали в Финляндию, а затем Ева, мастер художественной фотографии, эмигрировала в Америку.
104
Печенга (русск.) — пос. в России, Мурманская обл., на р. Печенга, у ее впадения в Баренцево море. В 1920–44 гг. в составе Финляндии, наз. Петсамо.