Лолиты
Шрифт:
На почве этого бурного нарциссизма я повадился делать дома гимнастику с гантелями. Часть ее я делал лежа на полу на специальной подстилке. Конечно, от этих упражнений я разогревался и, надо ли говорить, обнажался часто до самых трусов, оставаясь один на один со своим телом. Зрителей не было, даже когда они были, ибо как-то так сложилось, что домашние всегда были для меня вне сферы эротического. Зрителем — единственным и всепоглощающим — был я сам. Да-да, именно всепоглощающим: мне хотелось сожрать себя. Как я любил эти руки, ноги, живот и грудь! Моя голова, мои глаза были хилым, одетым, холодным и умным, мое тело — обнаженным, горячим, красивым, сильным и глупым. Моя голова обладала властью
О, я никогда не забуду, как я лежал, голый и жаркий, посреди пустой и холодной комнаты, и страстно и отчаянно обнимал свое тело: грудь, ребра, талию, бедра, теребил свой член, который, как ни странно, внутренне был в этом разделении частью головы, ведь он, не будучи для меня прекрасным, лишь реагировал на красоту остального тела, хотя внешне и сам являлся телом… Как ласкал я свою гладкую кожу, как царапал свои соски, как терзал свой мускулистый живот! Я впервые, впервые обладал телом наяву, пусть и своим собственным. Впервые мое влечение вышло за рамки фантазий.
Помню, лежа на груди, я вытягивал вперед руки с гантелями, чтобы делать очередное упражнение, — и замирал, замирал от восхищения их красотой. Я терся щекой и ухом о свои могучие плечи, терся разъяренным членом о пол… Я подворачивал трусы так, чтобы вдоль резинки трусов или тренировочных образовалось утолщение, а узелок резинки попал под головку моего органа и при движении по нему доставлял мне наибольшее наслаждение.
Забыл сказать: это единственный доступный мне вид мастурбации. Традиционный метод — рукой — почти никогда не доводил меня до оргазма. Исключений было всего два, и об одном из них я сейчас расскажу.
8
Она была в коротенькой маечке, и до посадки я мог смотреть только на нее. Я стал ее рабом сразу, как только ее увидел. Такова была моя жажда красоты, такова была моя безумная, сумасшедшая, патологическая от нее зависимость. Я поворачивал голову за каждым ее движением, а она крутилась, вертелась и чуть ли не приплясывала. О, я был рабом ветерка, рабом глупой и обнаженной юности! Какой это был кошмар! Я сходил с ума.
Родители повезли меня смотреть страны Евросоюза, просвещаться, слушать экскурсоводов, приобщаться к шедеврам архитектуры, а я приобщался к одной своей мании и очень хотел себя убить. Ну или ее в крайнем случае. Или обоих, чтоб два раза не ходить.
Она сидела метрах в четырех-пяти от меня. Я справа по ходу движения, она — слева. И она была ближе к водителю. То есть я был сзади, я всё время ее видел. О, каких она только поз не принимала! Как она только не выворачивалась на своем сидении! То ряд ребер, то нежная спинка с золотистым пушком, то верхняя часть попы, то, при наклоне и повороте, сладкая подростковая грудка, — она всё время мне что-нибудь показывала. И, опять же, не только мне, а всем! И не показывала, а просто так жила. В таком возрасте большинство из них просто не знает другого поведения. Они даже не замечают, что постоянно обнажают себя. Это всё равно что для нас быть одетыми.
Родители сидели вместе прямо передо мной, а я был один. Сидение слева от меня пустовало. Я пытался отвлечься. Я смотрел в окно, — но там была только зелень да какие-то домики. Что особенного в белорусских пейзажах? Я пытался читать, — но взял с собой только «Сапожников» Станислава Игнацы Виткевича. Это польский драматург, предвестник драмы абсурда, но у меня он что-то совершенно не пошел. Наверно, слишком много абсурда. А без книги тогда я медленно умирал. Я начинал смертельно скучать.
И, конечно, постепенно я стал смотреть только на нее. Мне хотелось кончить. Мне было 17 лет. Мастурбировать в кресле я тогда не умел. К тому же теперь автобус был полон, а тогда он был скорее пуст.
Мое семя разъедало меня изнутри. Я прекрасно знал, что ничего у нас с ней в этой поездке быть не может, в смысле: у нас не может быть секса, ибо где? Но инстинктивно я решил с ней познакомиться. Если нас что-то привлекает, мы пытаемся приблизить это к себе.
Я стал набираться храбрости. Я выскребал ее из каких-то дальних тайников души, но ее там было явно недостаточно. Тогда я решил набраться семени и отчаяния. Этого у меня было выше крыши. Так что не храбрость, а именно эти две вещи толкнули меня к ней.
Я подошел к ней тогда, когда автобус стоял в очереди на белорусско-польской границе. О, она согласилась со мной говорить! Я почувствовал себя нищим, которому подали сто рублей. Я был горд, смущен и не верил своему счастью. Да, да, я сумел ее заболтать, мы ушли с ней куда-то далеко, вдоль ряда машин. Автобус даже тронулся без нас, чем вызвал неимоверную панику моих родителей. Но проехал он метров 15 и остановился, потому как просто пододвинулся в очереди.
А мы — мы бежали с ней рядом до автобуса! Мне никогда этого не забыть. Ее ярко-золотистые волосы цвета беспечного солнца, сияющего дня, радости и веселья. Мои густо-черные волосы цвета тяжелой страсти, цвета жизни на грани смерти, цвета глубины. Ее ясные голубые василечки-глаза цвета созревающего детства, цвета нежности форм и сладости голоса. Мои пожирающие красоту темно-карие глаза-угли, раскаленные от жажды и ненасытности, от безнадежности и страдания.
Но она подарила мне эти секунды — мы бежали рядом! Нас овевал тот же ветер, мы толкали ту же тропинку, в глазах наших отражались те же листья. Она не думала ни о чем — я думал обо всем. Я бежал — и продолжал боготворить ее и презирать ее, но теперь я был ею.
А потом, в салоне, я одержал еще одну маленькую победу: я сумел зазвать ее к себе на соседнее пустое сидение. Пока мы говорили о какой-то фигне, пока я справлялся с этим непосильным для меня тогда трудом, она была благосклонна. Я даже положил руку на ее обнаженную талию, яростно горевшую в моих мечтах. Я не верил в происходящее. Еще несколько часов назад она стояла на вокзале и казалась мне недоступной и неприступной богиней юности, пустоты и красоты, а вот теперь я разговариваю с ней на безумно сложные для меня темы: как деревенские катают ее на мотоцикле, как не хотелось ей ехать в Евросоюз, ибо чего там такого интересного, и в каком классе она учится. Да, поддерживать такие беседы тогда было мне несравненно труднее, чем, скажем, о том, кто такой Станислав Игнацы Виткевич. А пятнышко на моих шортах мучительно разрасталось. Почему, почему я не умел тогда с ними обращаться? Почему мне не пришло в голову, заболтав ее и загородившись с единственной открытой стороны всякими сумками, предложить ей взять незаметно в руку мой измученный орган и осчастливить его своей нежностью? Ну если не днем, то хотя бы ночью, ведь будут еще ночи в этом страшном автобусе пыток?
И вот я не выдержал, я сорвался, из моих уст зазвучали эти жуткие, убийственные слова: Набоков, Довлатов, Леонид Андреев… Я с отчаянием чувствовал, как с каждым моим словом она всё больше отдаляется от меня, как убирает уже мою руку со своей волшебной голенькой талии, на которую я так больше никогда ее и не положил. Но я ничего не мог с собой поделать.
— Ладно, мне там надо щас с мамой посидеть, — вежливо говорит она и уходит. И каждый волосок ее гладкой удаляющейся спины убивает меня, превращается в толстый и грубый канат, который душит меня всё больше и больше.