Ломоносов: Всероссийский человек
Шрифт:
Но Миллер конца 1740-х — начала 1750-х годов был уже другим человеком: не дилетантом, не учеником Байера, а опытным ученым, знатоком русских древностей. После смерти Татищева — едва ли не единственным настоящим их знатоком.
Примерно в то же время, когда Миллер вступил в должность ректора вновь образованного университета, а коллеги по академии обсуждали его «Сибирскую историю», он стал героем одного и по сей день не слишком понятного сюжета. Ломоносов в этих событиях также сыграл свою роль.
В июне 1748 года, вслед за Санхесом, звания иностранного почетного члена Санкт-Петербургской академии был со скандалом лишен еще один парижанин — Жозеф Никола Делиль. Выехавший на родину в 1747 году, он взял с собой «свои письма и ландкарты», обещавшись (взамен
Причина такого поворота была, в общем, понятна: в 1748 году «английская партия» при русском дворе добилась перевеса (отчасти благодаря браку сына Бестужева-Рюмина с племянницей Разумовских), отношения с Парижем резко ухудшились, послы были отозваны. Все это было ненадолго (уже год спустя большое влияние обрели франкофилы Шуваловы и началось новое возвышение Воронцовых), но Делилю (не кабинетному ученому, а активному участнику дипломатических и разведывательных игр) не пристало в столь острой ситуации помогать «вероятному противнику».
Двадцать пятого июня вышло распоряжение: «Здешним академикам и профессорам под страхом штрафа запретить, а жалованных почетных членов просить, чтоб с помянутым Делилем никакого сообщения не иметь и ни прямо, ни посторонним образом корреспонденции не вести…» Все письма и бумаги Делиля, находившиеся в распоряжении профессоров, они должны были передать канцелярии.
В числе прочих это сделал и Миллер, указав в специальном доношении, что после отъезда Делиля получил от него два письма, которые не сохранил, «не рассуждая о них, чтоб они сему довольны были». В этих письмах Делиль, по словам Миллера, просил переслать ему несколько старых документов «весьма неважного содержания», оставленных историку на хранение. Однако Миллер, по собственным словам, просьбы не исполнил.
Неизвестно как, но только спустя два месяца копия одного из этих двух якобы уничтоженных писем попала в Академическую канцелярию. Содержание этого письма было «подозрительным» и не до конца подтверждало прежние показания Миллера.
«С того времени, как я имел счастье в последний раз говорить с Вами при прощании, переменил я мое намерение, касающееся до манускриптов, которые я вначале Вам вручил. Мне показалось полезнее сделать употребление оных вне государства. Того ради, сыскав способ положить оные в безопасных руках, принимаю теперь смелость просить Вас, чтобы Вы вручителю сего письма пожаловали отдать всю оную связку, которая у Вас в руках, связав шнурочками и запечатав. Оная будет соединена со всеми другими и служить будет к нашему предприятию, о котором мы довольно согласились…»
Объяснения, которые дал на сей счет Миллер, не удовлетворили специальную комиссию, которая была создана по этому вопросу и в которую вошли Шумахер, Теплов, Штелин, Винсгейм, Штрубе де Пирмонт, Тредиаковский и Ломоносов. 19 октября принято беспрецедентное решение: «Те письма, которые он в своем ответе показал, что имеются у него, без остатка взять в канцелярию, да и кроме тех все в доме его какие ни были письма на русском и иностранном языках, и рукописные книжки, тетради и свертки, осмотря во всех его каморах, сундуках, ящиках и кабинетах, по тому ж взять в канцелярию, которые запечатать канцелярскою печатью».
Исполнить это приказано было Ломоносову, Тредиаковскому и секретарю академии Петру Ханину. Все трое, ни минуты ни колеблясь, в тот же день учинили обыск в доме собрата по «ученой республике». Пять других образованных, академических людей — один русский и четыре немца — без всяких колебаний подписали приказ об этом обыске. У каждой эпохи своя этика…
Миллер, кажется, склонен был приписывать Ломоносову особую роль в этом деле. Он считал, что профессор химии, как и Шумахер, сводит с ним старые счеты. 25 октября он писал Теплову: «Он сам мне объявил однажды, что не может простить мне, что я действовал против него вместе с другими профессорами во время его ссоры с г. Винцгеймом, когда он был еще адъюнктом — обида, которую я считал достаточно заглаженною после оказания мною содействия ему, когда он был предложен в профессора…» Не возражая в принципе против досмотра своих личных бумаг, он был лишь против участия в этом Ломоносова и Винсгейма (который «хотя и честный человек, однако не имеет смелости против г. Шумахера»).
В академических дрязгах и образующихся при этом коалициях разобраться не просто. В 1743 году Ломоносов был вместе с Делилем и Нартовым объединен против Шумахера, Винсгейма и Миллера; в 1745-м вместе с Миллером и Делилем — против Шумахера; в 1748-м вместе с Шумахером и Винсгеймом — против Миллера и Делиля… Где заканчивались принципиальные вопросы и начинались личные обиды? И как были связаны академические ссоры с тем, что происходило на практике в политическом мире?
Позднее, в «Истории о поведении Академической Канцелярии», Ломоносов связал «дело Делиля» и обыск у Миллера с публикацией во Франции карты плаваний Беринга (первоначально засекреченной). Но эта публикация состоялась лишь несколько лет спустя, в 1751 году, когда отношения России с Францией давно нормализовались. (Миллер, по заданию академии, написал и напечатал во Франции анонимную статью — «Письмо русского морского офицера», в которой исправил ошибки Делиля; зато с тех пор об открытиях «Колумбов российских» можно было говорить публично.) А в 1748 году о той стороне деятельности Делиля, которая, во всяком случае, по представлениям того времени, почти неминуемо должна была рассматриваться как «шпионаж», видимо, никто не знал: иначе бы это дело пришлось расследовать не Академической канцелярии. Академиков беспокоили прежде всего те порочащие слухи, которые Делиль может распространять о Петербургской академии, которую он язвительно называл «le corpus phantastique» [116] .
116
Фантастическое учреждение (фр.).
У Миллера нашли материалы, «касающиеся до Камчатской экспедиции», различные старинные «регламенты, уложенья, указы, репорты, доношения, прожекты», а также множество писем и научных рукописей. Единственное, что насторожило академическое начальство, — генеалогические таблицы. Миллера строго спросили: «собою ли оные сочинял» он или «по прошению»? Генеалогические претензии дворян-Рюриковичей вызывали смутные страхи. Фантазии Крекшина не на голом месте возникли… Но, как видно, в изысканиях Миллера ничего криминального не усмотрели. Только Ломоносов позднее с презрением отзывался о своем сопернике, который «вместо самого общего государственного дела больше упражнялся в сочинении родословных таблиц в угождение приватным частным особам» (характерный упрек!).
Никаких новых улик, прямо относящихся к делу Делиля, кажется, найдено не было. От историографа снова потребовали письменных показаний. Он представил длинный текст, почему-то на французском языке (который не был родным ни для кого из его судей, кроме эльзасцев Шумахера и Штрубе, и которым к тому же он сам не владел в совершенстве), потом по требованию конференции заменил его другим — более сжатым и по-русски. Правда, и этот документ не убедил обвинителей. Ломоносов заявил, что объяснения Миллера «не токмо не довольны к его оправданию, но и своими между собой прекословными представлениями подал он причину больше думать о его с помянутым Делилем предосудительных для Академии предприятиях». С этим мнением согласился и Разумовский. Миллеру был «учинен пристойный выговор». Однако президент Академии наук выразил уверенность, что историограф «придет в чувство и свои худые намерения отменит» — а «по искусству его в науках ожидать от него можно немалой пользы в академии». Личные бумаги были Миллеру возвращены, а исторические документы направлены в соответствующие академические архивы. Миллер по-прежнему мог ими пользоваться, «брав их с распискою».