Ломоносов: Всероссийский человек
Шрифт:
Потом славяне погрязли в смутах и пригласили на престол варягов Рюрика, Трувора и Синеуса. «Когда же… единым велением народным княжение варягам паки вручено было, то число их в России паче прежнего умножилось». И два народа, варяги-россы и славяне, слились в один.
Подобный вариант этнического слияния под властью благодетельных чужестранцев (причем не ассимиляции чужаков, а именно равноправного слияния, в результате которого образуется новый народ) не мог вызвать энтузиазма у русских людей, причем отнюдь не только у агрессивных ксенофобов. Не мог он увлечь и основную массу петербургских немцев, которые вовсе не хотели расставаться со своим положением привилегированных иностранных гостей. Только Миллеру, человеку промежуточного статуса и сложной самоидентификации, иностранцу по рождению, но подданному царицы и патриоту империи, человеку, который уже (по выражению Волошина) «перекипел в котле российской государственности», но с обычной для той эпохи высокомерной отчужденностью относился к русскому «подлому народу», могла прийти в голову подобная картина. Ломоносова могло особенно задеть именно то,
Еще в середине XIX века славянофилы создали легенду о том, что Ломоносов только и делал, что «воевал с немцами» в Академии наук. Но так ли это? В начале 1750-х годов среди профессоров и руководителей академии было пять-шесть русских и с десяток иностранцев, в основном немцев. Обстановка в академии была очень напряженная, то и дело возникали конфликты, делившие ученых на два лагеря, но никогда (даже в 1743 году) эти лагеря не формировались по национальному признаку. Личными друзьями Ломоносова и его союзниками по академическим баталиям были как раз немцы — Рихман, Браун, отчасти Штелин.
Да, Михайло Васильевич любил первенствовать, стремился к власти, к чинам — разумеется, ради интересов просвещения и науки — и не прочь был при этом, общаясь с влиятельными людьми, сделать упор на свое природно российское происхождение. В чем-то он был прав: приглашенные на несколько лет по контракту иностранные специалисты и вправду не могли ощущать такой же, как сам Ломоносов, связи со страной и государством (для него эти понятия не разделялись), такой же ответственности за «российское просвещение». Да этого от них и не требовалось. Но так или иначе, за жалованье или из энтузиазма — все делали общее дело. И, вне всякого сомнения, Ломоносов, учившийся в Германии, женатый на немке, в быту чаще разговаривавший по-немецки, чем по-русски, а ученые труды писавший по-латыни, вполне естественно чувствовал себя в космополитическом кругу собратьев по ученым делам.
Но с Миллером была особая история. Из всех академических немцев он был как раз самым обрусевшим. Он не просто формально принял подданство и выучил русский язык. Он говорил о России — «наша страна», он предъявлял свои права на русское пространство и время. Ревность, которую испытывал к нему Ломоносов, была сродни его ревности к Сумарокову и Тредиаковскому; и — в случае Миллера — к этому соперничеству не мог не примешиваться национальный оттенок.
Уже после того как диссертация Миллера была отпечатана, вместе с ломоносовской речью, члены Исторического собрания, прочитав ее, единогласно признали ее негодной к публикации и публичному произнесению. Чтобы избежать скандала, публичную церемонию перенесли на 25 ноября, годовщину восшествия Елизаветы на престол. Вместо Миллера приказано было подготовить речь «по физической специальности» Рихману и Кратценштейну.
Миллер не согласился с критикой, более того, он обвинил своих оппонентов в пристрастности и потребовал рассмотрения диссертации всеми профессорами. Но большинство «немцев» предпочли уклониться от участия в скользкой дискуссии. Профессора Рихман, Браун, Каау-Бургаве, Кратценштейн и Гебенштрейт и адъюнкт Клейнфельд «сказали, что российская история до их профессии не касается». В итоге высказались шестеро — Штрубе де Пирмонт, Ломоносов, Тредиаковский, Фишер, Крашенинников и Попов.
О характере претензий и уровне полемики дает представление отзыв Тредиаковского. Профессор элоквенции сперва разбирает разные версии происхождения слова «росс» (прежде всего, как и следовало от него ожидать, с филологической точки зрения) — в том числе и довольно неожиданные: «…можно показать, что имя россиян происходит от немалыя шотландския провинции Росс». А потом вдруг такое рассуждение: «Некие рождают нас россами, переселяют от Каспийского к Черному морю россами, описывают деяния у нас Россов… Когда ж мы были славянами?.. Но посему мы, как россы, не будем иметь участия в славных делах, от которых деды и прадеды наши названы».
Главным аргументом становится «природное народам честолюбие». Это святое чувство диктует Василию Кирилловичу следующее: «Роксолане мне уже и чужими кажутся для того, что они не от того колена, которому надлежит быть весьма древнему в Азии, но от крови не знаю каких варваров». Заметим: подобный уровень исторического мышления демонстрирует не какой-нибудь самоучка вроде Крекшина, а крупный поэт и ученый, получивший блестящее европейское образование. Интересно, что против самих «норманнских» теорий Миллера Тредиаковский как будто ничего не имеет — возможно, не разобравшись в них как следует. Но на всякий случай он, однако, оговаривается, что «когда я заключил, что Миллерова диссертация есть вероятна… то заключил токмо о ее главном грунте, и не так всеконечно разумею, чтоб ей быть в таком состоянии, чтоб она могла быть опубликована». Другие возражали Миллеру резче. Их не устраивали и существо работы, и ее слог, композиция и т. д. Здесь, пожалуй, с академиками можно отчасти согласиться: Миллер не был великим стилистом, его русские переводчики (чью работу он сам подробнейшим образом правил) — тоже, и склонность излишне «растекаться мыслию по древу», несомненно, была ему присуща. Что же касается замечаний по существу, то больше всего их высказал именно Ломоносов.
Споря с Миллером, Ломоносов настаивает, что имя россиян произошло от роксолан, и филологически обосновывает изменение гласных. «Роксоланская земля в древние времена от Черного Моря до Варяжского и до Ильмень-озера». Доказательства? Профессор демонстрирует начитанность в произведениях античных и византийских историков. Так, Страбон говорит, что севернее роксалан никто не живет — «далее стужа жить не попускает». А Ломоносов знал, что стужа попускает человеку жить до самого Ледовитого океана. «После четвертого по Рождестве Христове о роксоланах ничего больше у древних писателей не слышно. А после восьмого веку в девятом, на том же месте, где прежде полагали роксолан, учинился весьма славен народ русский». Но чем же объясняется четырехвековой перерыв? Во-первых, «времена были варварские и писательми скудно», во-вторых, «казаре, сошед на южную часть России, у роксолан или россов сообщение с греками отняли». Звучит вроде бы убедительно, если не знать, что как раз в Византии никакого «варварства» между IV и VIII веками не было и что хазары появились на исторической арене в VII веке, не раньше. К тому же именно в эти века византийские авторы начинают упоминать о славянах.
Рюрика и его братьев Ломоносов считал уроженцами Пруссии — как сказано не только в «Синопсисе…», но и в некоторых подлинных летописях. Споря уже не столько с Миллером, сколько с его учителем Байером, он опять приводит лингвистический аргумент: «Если бы варяги-русь были языком своим от славян так отменны, какую отмену должен иметь скандинавский, то бы от самих варяжских владетелей, от великого множества пришедшего с ними народа и от армей варяжских, которые от 20 до 30 тысяч простирались, от великой гвардии, каковую после Рюрика и до Ярослава великие князья имели из варягов, должен бы российский язык иметь в себе множество слов скандинавских». Однако это не так [119] . Татары, замечает Ломоносов, не держали гарнизонов в русских городах, только присылали баскаков — а сколько слов татарского корня осталось в русской речи? А финно-угорские («чудские» в терминологии Ломоносова) аборигены Восточной Европы, например пермяки? Они до сих пор сохранили свой язык. Как же могли без следа раствориться варяги? Это возможно только в одном случае: если они говорили на том же (или почти на том же) языке, что и большинство населения. Правда, Байер оспорил мнение, согласно которому пруссы (к XVIII веку уже почти полностью ассимилировавшиеся в немецкоязычной среде) — славяне: их язык, как утверждает немецкий ученый, скорее родствен курляндскому. Но курляндский язык, поправляет Ломоносов, сам происхождения славянского, «так что не токмо большая часть речей, но и склонения и спряжения от славянских весьма мало разнятся». Истина здесь посередине: балтийские языки (прусский, латышский — «курляндский» и литовский) не славянские, но к славянским близки. Из всех аргументов Ломоносова против норманнской теории этот — лингвистический — был бы самым сильным, если бы пруссы в самом деле были славянами и, главное, если бы именно история норманнов не изобиловала примерами, когда завоеватели в течение нескольких поколений полностью перенимали язык завоеванных, отказываясь от собственного (так было во французской Нормандии и в Сицилии). Впрочем, был приведен еще целый ряд доводов — в основном географо-этимологических — в пользу прусского происхождения основателя первой российской династии.
119
Лингвист мог бы возразить Ломоносову, указав на такие параллели, как torg(по-шведски площадь), garde(крепость, сравните — город) и т. д. Но это либо заимствования из готского языка, относящиеся еще к праславянской эпохе, либо древние индоевропейские слова, которые в славянских и германских языках восходят к общему источнику.
Конечно, ничего не поделать с тем фактом, что первые князья носили скандинавские имена. Но это, говорил Ломоносов, — результат смешанных браков. «Почти все россияне имеют ныне имена греческие или еврейские, однако следует ли из того, чтобы они были греки или евреи или говорили по-гречески или по-еврейски?» Само имя «варяг» Ломоносов считал не племенным, а указывающим на род занятий («морской разбой») и употреблявшимся всеми народами Балтийского моря. Таким образом, известные в византийской истории варанги вполне могли быть скандинавами, а русские варяги — пруссами.
Порою Ломоносов, споря с покойным Байером, не стесняет себя в выражениях. «Последуя своей фантазии, Бейер имена великих князей российских перевертывал весьма смешным и непозволенным образом; так что из Владимира вышел у него Валдамар, из Ольги Аллогия, из Всеволода Визавалдур и проч. <…> Ежели сии Бейеровы перевертки принять за доказательства, то сие подобным образом заключить можно, что имя Байер [120] происходит от российского „бурлак“».
Вопрос о том, как связаны между собой славянское имя Владимир и германское Waldemar (от wald— «власть» и meri— «знаменитый»), сложен. Может быть, одно происходит от другого, возможно, оба имени восходят к общему праиндоевропейскому источнику. Фигурирующая в скандинавских сагах «Аллогия», жена Вальдемара, — видимо, результат искажения имени «Ольга» (хотя «Ольга» может восходить к германской «Хельге»), «Визавалдур» — это германская транскрипция «Всеволода». Таким образом, отчасти Ломоносов прав, но грубости его это не объясняет и не оправдывает.
120
Ломоносов пишет то «Бейер», то «Байер».