Лондонские поля
Шрифт:
Просто потрясно — сказать этакое в баре, полном черных! Попробуй-ка произнести это в Чикаго или Питсбурге. Попробуй-ка сказать это в Детройте.
— Мы помногу не пьем.
Постепенно, как будто бы кто-то поворачивал верньер, глаза Шекспира наполнились удовольствием — глаза, которые, казалось мне, были по крайней мере такими же малярийными и налитыми кровью, как мои собственные. Одно из затруднений, порождаемых моим состоянием: хоть оно и поощряет к спокойной жизни и благоразумным повадкам (или подталкивает к ним), из-за него я похож на Калигулу на исходе очень тяжелого
— Это, мужик, все в глазах, — сказал Шекспир. — Все в глазах.
И тут вошел он, Гай, — пышная грива светлых волос, долгополый плащ. Я проследил за тем, как он взял выпивку и устроился за пинбольным столом. Меня, хоть я и оставался вполне сдержан, просто восхищало то, насколько прозрачны все его помыслы, все душевные движения. Трепетная, вздрагивающая прозрачность! Затем я бочком подошел к нему, положил на стекло монетку (таков этикет, принятый в пинболе) и сказал:
— Давайте сыграем на пару.
В его лице: всплеск обыденного ужаса, затем открытость, затем удовольствие. Мое умение играть произвело на него впечатление: бесшумная пятерка, двойной щелчок, остановка на выступе и тому подобное. Так или иначе, а мы были почти что приятелями, поскольку оба грелись в лучах Китова покровительства. Кроме того, он был в совершенном отчаянии, как и многие из нас в эти дни. В современном городе, если человеку нечем заняться (и если он не разорен и не выброшен на улицу), трудно ожидать от него беззаботности. Мы вышли наружу вместе и немного прошлись по Портобелло-роуд, а потом — ну не прелесть ли эти англичане! — он пригласил меня к себе на чай.
Оказавшись внутри его огромного дома, я обнаружил дальнейшие пути для вторжения. Мне открылись береговые плацдармы и предмостные укрепления. Всполошенную его женушку Хоуп я вскорости нейтрализовал; я, возможно, поначалу представлялся ей куском дерьма, который Гай притащил домой из паба (на подошве своего башмака), но стоило нам немного поговорить о том, о сем, стоило обнаружить общих знакомых с Манхэттена, как она пришла в чувство. Я познакомился с ее младшей сестрой, Лиззибу, и присмотрелся к ней на предмет возможного содействия. Но, возможно, данное предположение с моей стороны несколько поспешно: она похожа на утку, не молода, и на лице у нее бессмысленное выражение, весьма и весьма многообещающее. Что до их приходящей служанки, Оксилиадоры, то тут я вообще не мешкал, сразу же ее наняв…
Мне в некотором роде ненавистно говорить об этом, но ключом ко всему был Марк Эспри. Все буквально наэлектризовались, стоило мне обмолвиться о том, что я имею отношение к этому великому человеку. Хоуп и Лиззибу видели самый последний его шедевр, поставленный на Уэст-Энде, «Кубок», который Эспри даже и сейчас сопровождает на Бродвее. Я скучно поинтересовался у Лиззибу, как он ей понравился, и та сказала:
— Да я просто-напросто плакала! Так оно и есть, плакала целых два раза.
Гай не был знаком с трудами Эспри, но сказал, обращаясь как бы к самому себе, в изумлении:
— Быть писателем! Просто сидеть
Я подавил настоятельное желание упомянуть и о своих двух книгах (ни одна из которых не нашла себе английского издателя. Впиши это в свои убытки. Да, это все еще ранит. Все еще неистово жжет).
Итак… одному писаке-неудачнику, как правило, встречается другой. Когда мы остались в кухне одни, Гай спросил меня, чем я занимаюсь, и я ему рассказал, всячески подчеркивая свои связи с различными литературными журналами и от начала до конца выдумав себе должность литературного консультанта, в каковой я якобы подвизаюсь в «Хорниг Ультрасон». Я могу сочинять — могу лгать. Почему же тогда я не могу сочинять?
— В самом деле? — сказал Гай. — Очень интересно.
Я направил на него что-то вроде волны внушения; собственно, я потирал под столом большим и указательным пальцами, когда он проговорил:
— Я тоже написал пару вещиц…
— Серьезно?
— Пару рассказиков. Вообще-то, это развернутые путевые заметки.
— Я был бы счастлив взглянуть на них, Гай. Безусловно.
— Да в них ничего особенного нет.
— Предоставьте мне судить об этом самому.
— Боюсь, они носят довольно-таки автобиографичный характер.
— Ах, это, — сказал я. — Это не беда. Насчет этого не беспокойтесь. А вот как насчет вчерашних дел… Кит отправился вслед за той девушкой?
— Да, — мгновенно ответил Гай. Мгновенно, ибо Николь уже захватила его мысли. А еще потому, что любовь передается со скоростью света. — Ничего такого не было. Он просто с ней поговорил.
— А мне Кит говорил другое, — сказал я.
— Что он сказал?
— Да это неважно, что он сказал. Гай, Кит любит приврать… Ну и что с того?
Чуть позже я на него посмотрел. Господи!
Я вроде вампира. Не могу войти, пока меня не попросят переступить через порог. Зато переступив, завязаю там без зазрения совести.
И возвращаюсь, когда мне только заблагорассудится.
Итак, теперь здесь возникла симметрия, которая не может не радовать. Все три персонажа предоставили мне что-то написанное ими. Буклет Кита, дневники Николь, сочинения Гая. Вещи, возникшие по разным причинам: один стремился к обогащению, вторая — к общению с собою, третий — к самовыражению. Одно было предложено добровольно, другое — брошено на произвол судьбы, третье — добыто льстивыми увещеваниями.
Документальные свидетельства… Не это ли пишу и я сам? Не документальное ли повествование? Что же до художественного таланта, до расцвечивания жизни своим воображением, то здесь победа за Николь. Она пишет лучше нас всех.
Мне надо попасть в их дома. Кит здесь будет юлить — как и в любой другой области. Вероятно, он — причем не без основания — стыдится своего жилища. У него, должно быть, существует насчет этого определенное правило — у Кита, с его упрямством, с его замысловатыми манерами, с его криминальным кодексом чести, с его неистовством и слезливой преданностью клану… Да, Кит, конечно же, станет юлить.