Лондонские поля
Шрифт:
Я нуждаюсь в основательнейшем обновлении информации, в подробнейшем разборе полетов, а она потрясающе мила и терпелива со мною. Вот что несомненно: мне будет ее не хватать.
У погоды новая манера — или, лучше сказать, новый угол зрения. Я не имею в виду мертвые облака. Она, по-видимому, останется такой же очень долгое время. Уж во всяком случае, немалое. Ничего хорошего в этом нет. Это попросту сделает все еще хуже. Нет в этом и ничего умного. Погоде и впрямь не стоило бы так поступать.
Он нахмурился. Она рассмеялась. Он смягчился. Она надулась. Он ухмыльнулся. Она вздрогнула. Да полноте: мы не делаем этого. Разве что когда притворяемся.
Одни лишь младенцы хмурятся и вздрагивают. Прочие из нас только изображают это своими фальшивыми физиономиями.
Он ухмыльнулся. Нет, не было этого. Если какой-нибудь парень в наши дни действительно
Она рассмеялась. Да нет же, нет. Смеемся мы примерно дважды в год. Большинство из нас потеряли свой смех и вынуждены теперь обходиться имитацией.
Он улыбнулся.
Не вполне правда.
Обо всем этом не стоит думать, не стоит говорить, не стоит писать. Обо всем этом не стоит писать.
Глава 13. Им было невдомек
Очертаниями своими похожее на горбатого и кривобокого ската, старое, замызганное нефтью, полупрозрачное, волочащее за собой распушенный шлейф коричневатого пара, мертвое облако вывалилось из дымки и, выказывая все признаки натужных усилий, проложило себе дорогу к темному амфитеатру запада. Гай Клинч проследил за ним взглядом. Теперь он опустил глаза. Облака всегда казались ему как бы квинтэссенцией всего того, на что можно надеяться от нашей планеты; они трогали его больше живописи, больше самых волнующих морей. Так что когда он видел мертвые облака, то это тоже оказывало на него сильнейшее воздействие (которое стало еще сильнее с тех пор, как он сделался отцом). Мертвые облака заставляют ненавидеть отцов. Мертвые облака делают любовь тяжкой. Но они же заставляют стремиться к ней, к любви, нуждаться в ней. Они делают так, что мы не можем без нее обойтись.
Вот как обстояли дела с Гаем. Или — вот как они в нем раскачивались и колыхались. В ночь Раненой Птицы — поцелуя, когда его губы напряглись, чтобы то ли коснуться губ Николь Сикс, то ли уклониться от них, — Гай вскоре после десяти отправился в больницу.
Сам он чувствовал себя превосходно. Если бы кто-нибудь спросил его, как он себя чувствует, он сказал бы, что «чувствует себя превосходно». Если не считать зуда в левом глазу, боли в горле, мягкого мононуклеоза и кратковременных колик (все это вполне укладывалось в просторные и всегда готовые к расширению рамки прекрасного самочувствия), а также более или менее постоянных болей в нижней части спины, связанных с его высоким ростом, да еще бесчисленных домыслов обо всем остальном, что держалось про запас и таило в себе смертельную угрозу, Гай чувствовал себя превосходно. С другой стороны, приступ астмы у Мармадюка (который нежданно разразился этим вечером) был, по всем признакам, крайне серьезным. Явившийся врач с восхищением пронаблюдал издали за отчаянными вздутиями Мармадюкова живота. Не то чтобы он не мог втянуть в себя воздух — он не мог его вытолкнуть обратно. Последовало множество телефонных звонков — они, словно лучи прожекторов, ощупывали все закоулки и щели системы здравоохранения. Ну и конечно же, у Гая и Хоуп тоже была некая система. Если наилучшее лечение обеспечивалось в частной клинике, то с ребенком туда отправлялась Хоуп; если же нет, то Гай. Такое распределение ролей, говорила Хоуп, вполне отвечало его убеждениям сторонника равноправия, его интересу к «жизни», как она, со всем должным презрением, это именовала. Во всяком случае, около одиннадцати Гай уложил в портфель пижаму и зубную щетку, вскоре после чего уселся в автомобиль, дал задний ход и выбрался на улицу.
Назавтра, сразу после того, как покончил делами в офисе, Гай снова отправился на ночь в больницу, чтобы сменить там Хоуп. Сдвинув в сторону хирургическую маску, в которой провела достаточно долгое время, она сообщила ему, что на груди у Мармадюка выскочила экзема — прыщи высотою в дюйм, — которая едва ли не на глазах распространяется на шею и лицо. Жестом безмолвного вызова она откинула простыню. Гай с изумлением уставился на изукрашенного сыпью младенца.
Еще более необычным и пугающим было то, что Мармадюк лежал совершенно неподвижно и не издавал ни звука. Во время прошлых его госпитализаций, когда Гай являлся к нему с цветами, с бананами, с игрушками и зверушками, так и просившими себя обнять, да со своей сумкой, где умещались все принадлежности для ночлега, Мармадюк непременно выкарабкивался даже из самых глубоких котловин слабости и дезориентации, чтобы отвесить своему отцу хотя бы и утомленный удар. Но сегодня — ни даже крошечного плевка. Он даже ничего не проворчал! Глаза Мармадюка, налитые кровью, взирали на Гая обескураженно и призывно. Когда младенец страдал вот таким образом, казалось, что сам Гай — или маленький призрак Гая — заходится и корчится в кашле, затерянный где-то в параллельной вселенной. Глядя сейчас на распростертого перед ним Мармадюка, Гай ощутил знакомое неустойчивое равновесие между слезами и тошнотой. С последней он совладал. Но Хоуп заплакала. И Гай заплакал тоже. Они обняли друг друга. И вместе, очень осторожно, обняли Мармадюка.
Этой ночью Гай много думал о Николь, но неохотно и безо всякого удовольствия. И он с некоторой даже яростью вычистил зубы,
Наутро Мармадюк выглядел совершенно неправдоподобно, а звуки издавал такие, словно… В общем, закрыв глаза, вы легко могли бы представить себе двоих дровосеков, сгорбившихся над двуручной пилой и терпеливо старающихся повалить некую титаническую лесную достопримечательность. Тем не менее, было во всеуслышание объявлено, что состояние ребенка стабилизировалось. Например, кожные пузырьки уже начали отделять влагу. Гай всматривался в лицо на окровавленной подушке, не в силах убедить себя, что это нечто такое, от чего можно на самом деле поправиться, даже если речь идет о ребенке. Но Мармадюк поправится от этого. И Гай поправится тоже. По правде сказать, он, к стыду своему, знал, что выздоровление уже рядом, потому что лицо Николь вернулось к нему, ни в коей мере не отторгаемое; оно было искренним, возбужденным и сладостно невинным. Находясь, как-никак, в больнице, Гай ощущал потребность расспросить здесь всех, найти хоть кого-нибудь, кто сумел бы хирургическим способом удалить это лицо (этот образ, подобный отпечатку, остающемуся после взгляда на солнце, но отпечатку, никогда не блекнущему). Одна беда: врачебное вмешательство не помогло Макбетам; не поможет оно и ему. Когда в половине одиннадцатого прибыла Хоуп в сопровождении Мельбы, Феникс и еще одной случайной помощницы, Гай выскользнул из палаты, позвонил в офис и разыскал Ричарда — тот сказал, что сможет отправиться за деньгами в полдень. Он вернулся как раз в то мгновение, когда врач, здешний специалист по астме, выходил из палаты.
— Что он говорит? — спросил Гай.
— Он-то? — сказала Хоуп. — Я не знаю. Характер частью аллергический, частью реактивный.
— Когда ему станет лучше, мы уедем из Лондона, — сказал Гай, подумав при этом: «Не слишком далеко… во всяком случае, мы сможем встретиться с ней на вокзале».
— Да ты что? Куда, Гай? На Луну? Ты разве не слышал? Повсюду сплошной бардак.
— Ладно, поглядим.
— Ты можешь идти.
Но Гай, примерный отец, пробыл там еще какое-то время и все смотрел и смотрел на ребенка. Боже мой (думал Гай), он похож на Ио, оплавленный спутник Юпитера, покрытый ледяной лавой, что льется из холодных вулканов. Вулканы Ио, обязанные своим возникновением двуокиси серы, закипающей в случае соприкосновения с серой при температуре намного ниже нуля… Как раз в эту минуту Хоуп расстегнула блузку, обнажила грудь и дала ее мальчику, чтобы как-то утешить его. Ио, конечно, соединяется с материнской планетой своеобразной пуповиной. «Трубкой потока», по которой поступает электроэнергия. Десять миллионов ампер.
Позже, когда он наклонился, чтобы поцеловать Мармадюка в губы (единственную часть его лица, не затронутую пузырящимся болотом воспаления), тот вздрогнул и определенно ухмыльнулся. Довольно слабо по его стандартам; однако Гай был тронут и приободрен, обнаружив, что сын его способен хотя бы и на такую вялую гримасу. На запястьях у него, чтобы он не чесался, были пластиковые наручники.
В миле на запад Кит Талант прикурил сигарету от окурка, оставшегося от ее предшественницы, после чего сунул бычок в пустую банку из-под пива. Таким образом выразил он презрение к позолоченной пепельнице и ониксовой зажигалке, двум недавним своим приобретениям, пребывавшим тут же, у него под рукой. Потянувшись за полной пивною банкой, он долго не мог извлечь ее из пластикового ярма шестизарядной упаковки. Кит выругался. Потом закашлялся. Вытянулся на кровати. Икнул с поражающей воображение громкостью.
Звук, который он произвел, был вдвойне непропорционален — и по отношению к его собственной массе, и по отношению к комнатке, в которой он лежал, размерами более всего напоминавшей кокон. Даже сам Кит был слегка ошарашен этим звуком. Икота из фильма ужасов, взывающая по крайней мере к двум экзорцистам. Вероятно, кто-нибудь из чемпионов ада по икоте тешился своим мастерством в Китовом теле. Но Киту на это было наплевать. Он опять икнул, в охотку и вызывающе. Из кухни ему ответила лаем собака. «Кит», — окликнула его Кэт. И даже малышка Ким оставила за собой право на протест. Кит выдал им всем еще раз.