Лошади с крыльями
Шрифт:
Лес был белый, голубой, розовый, сиреневый. Перламутровый.
Наташа мысленно взяла кисти, краски, холст и стала писать. Она продела бы сквозь ветки солнечные лучи, дала бы несколько снежинок, сверкнувших, как камни. А сбоку, совсем сбоку, в углу — маленькую черную скамейку, свободную от снега. Все в красоте и сверкании, только сбоку чье-то одиночество. Потому что зима — это старость. Наташа поставила на лесную тропинку своих самых одаренных учеников: Воронько и Сазонову. Воронько сделал бы холод. Он написал бы воздух стеклянным. А Сазонова выбрала бы изо всего окружающего еловую ветку. Одну только
— Ты ходила в психдиспансер? — спросил Володя.
— Отстань, — попросила Наташа.
Они собрались по приглашению поехать в Венгрию, надо было оформить документы и среди прочих — справку из психдиспансера, удостоверяющую, что она, Наташа, на учете не состоит. И за границей не может быть никаких сюрпризов. Все ее реакции адекватны окружающей среде. Наташа ходила в диспансер три раза, и всякий раз неудачно: то рано, то поздно, то обеденный перерыв.
Володино напоминание вырвало Наташу из леса и перенесло в психдиспансер Гагаринского района с унылыми стенами и очередями из осознавших алкоголиков.
— Отстань ты со своим диспансером, — предложила Наташа.
— Ну, с тобой свяжись, — обозлился Володя и как бы в знак протеста обогнал Наташу. Он не любил зависеть от кого-либо, и от жены в том числе.
Наташа посмотрела в его спину. Подумала: «Фактурный мужик». У него был красивый рост, красивая голова, чуть мелкая и сухая — как у белогвардейца, красивые руки, совершенная форма ногтей. Но не было у Наташи таких сил, которые могли бы заставить ее снова полюбить эти руки вместе с формой ногтей.
Когда-то, первые пять лет, до рождения Маргошки, они были влюблены друг в друга так, что не расставались ни на секунду ни днем, ни ночью. Ходили, взявшись за руки, и спали, взявшись за руки, как будто боялись, что их растащат. А сейчас они спят в разных комнатах и между ними стена — в прямом и переносном смысле. Наташа пожалела, что поехала в лес. Дома можно спрятаться: ему — за газеты, ей — за кастрюли.
А здесь не спрячешься. Надо как-то общаться. Были бы сейчас Гусевы — все упростилось. Распределились бы по интересам: Гусев с Володей, Алка с Наташей.
Сначала перемыли бы кости Марьянке. Марьянка вышла замуж за иностранца, шмоток — задавись, и ничего не может продать. Не говоря уже — подарить, хотя могла бы и подарить. Что ей стоит. Но известно: на Западе все считают деньги. И наши, попадая на Запад, очень быстро осваивают капиталистическое сознание, и начинают считать деньги, и даже родным подругам ничего не могут подкинуть, даже за деньги. А как хочется кожаное пальто цвета некрашеного дерева, как хочется быть красивой. Сколько им еще осталось быть красивыми? Пять лет, ну шесть… Хотя десять лет назад они считали так же: тогда они тоже считали, что им осталось пять лет, от силы шесть… Говорят, чем дальше живешь, тем выше поднимается барьер молодости.
Поговорили бы о Елене, которая, по слухам, была у филиппинских целителей и они ее вылечили окончательно и бесповоротно, в то время как все остальные врачи, включая светил, опустили руки. И когда думаешь, что есть филиппинские целители — жить не так страшно. Пусть они на Филиппинах и до этих
Марьяна и Елена — это подруги. Точнее, бывшие подруги. Это дружба. Бывшая дружба. А есть любовь. Алка и Наташа считали одинаково: нет ничего важнее любви. И смысл жизни — в любви. Поэтому всю жизнь человек ищет любовь. Ищет и находит. Или не находит. Или находит и теряет, и, если разобраться, вся музыка, литература и живопись — об этом.
И даже детские рисунки — об этом. Воронько все время рисует деревянные избы со светящимися окнами. Изба в поле. Изба в саду. Зимой. Осенью. И каждый раз кажется, что за этим светящимся окошком живут существа, которые любят друг друга, — мужчина и женщина. Бабушка и внучка. Девочка и кошка. У Воронько лампа тепло светится. И даже если смотреть картину в темноте — лампа светится. На выставке он получил первую премию. Но это уже о другом. Это тоже интересно — выставка. Но главное — Мансуров.
Алка бы спросила:
— А как вы познакомились?
Руководительница выставки подошла и сказала: «Больше никому не говори, местное руководство приглашает на банкет». Почему «не говори» — непонятно. Ну ладно. Стол накрыли за городом, на берегу какого-то водоема. Лягушки не квакают — орут, как коты. В Туркмении вода — редкость. Там пески, пустыни, верблюды. В провинции девушки волосы кефиром мажут. Но это уже о другом. Это тоже безумно интересно — Туркмения. Но главное — Мансуров. Ты знаешь, Алка, я не люблю красивых. Мне кажется, красивые — это не для меня. Слишком опасно. Мне подавай внутреннее содержание. Но сейчас я понимаю, что красота — это какая-то особая субстанция. Торжество природы. Знаешь, когда глаз отдыхает. Даже не отдыхает — поражается. Смотришь и думаешь: не может быть! Так не бывает!
Я подхожу к столу. Он увидел. Встал и пошел навстречу: плечи расправлены, торс играет, как у молодого зверя. А зубы… А выражение… Глаза широко поставлены, как у ахалтекинского коня. Кстати, говорят, что ахалтекинцев не отправляют на бойню. Они умирают своей смертью и их хоронят, как людей. В землю.
Нас водили на конный завод. Каждый конь стоит на аукционе дороже, чем машина «вольво». Еще бы… «Вольво» можно собрать на конвейере, а ахалтекинца собирает природа. Когда я вошла на территорию завода, маленький табун, маленький островок ахалтекинцев, повернул ко мне головы, одни только головы на высокой шее. Огромные глаза по бокам головы. И смотрят. И такое выражение, как будто спрашивают: «А ты кто?» Или: «Тебе чего?» Или: «Ты, случайно, не лошадь?» Да, так вот, Мансуров встал и пошел навстречу — обросший, пластичный, дикий, ступает, как Маугли — получеловек-полуволк. Алка бы спросила:
— Так конь или волк? Это разные звери. Что общего у лошади с собакой?
— Он разный. Не перебивай.
— Ну хорошо. А дальше?
— Дальше он сказал одно только слово: «Лик…»
— Это туркменское слово?
— По-туркменски он не понимает. У него мать русская, а отца нет. Отец, кстати, тоже был наполовину русский.
— А что такое лик?
— Лик — это лицо. Икона.
— Ты? Икона? — удивилась бы Алка и посмотрела на Наташу новыми, мансуровскими глазами, ища в ней приметы святости. — А во что ты была одета?