Лошади с крыльями
Шрифт:
– А ей-то что? – спросила бы Алка. – Ее какое дело? Он что, нравился ей?
– Он ей не нравился. В этом дело, – ответила бы Наташа. – И она не хотела, чтобы он нравился мне.
– Поздно, – сказала бы Алка.
Поздно. Поезд любви тронулся. А руководительница выставки встала между рельсами и уперлась протянутыми руками в паровоз. Но поезд тронулся, и остановить его можно было только крушением.
После закрытия выставки пошли в гостиницу. Наташа уже не могла ступать на высоких каблуках. Она сняла туфли и пошла босиком по теплому асфальту. А Мансуров нес туфли в опущенной руке. Он положил свободную
– О чем ты думаешь? – спросила Наташа.
– У нас в кино не умеют расстреливать, – сказал Мансуров. Он думал несинхронно. – Убивать и умирать. Люди совсем не так умирают, как в кино.
– А как?
– Вот выстрели в меня. – Он протянул ей туфлю.
Наташа взяла свою туфлю фирмы «Габор», направила каблуком в Мансурова и сказала:
– Пах.
– Не так.
Он забрал у нее туфлю. Отошел на несколько метров. Стал медленно поднимать, целя в Наташу. И она вдруг неприятно поверила, что в руке у него не туфля, а пистолет. На нее наведено черное отверстие дула, ведущее в вечность, как зрачок. И она вся зависит от этого черного отверстия.
– Я боюсь, – сказала Наташа.
– Ага, – удовлетворенно сказал он. – Поняла?
– Поняла.
– Давай.
Наташа взяла туфлю, отошла на несколько метров. Вытянула руку. Прицелилась, провела глазами одну линию между носком туфли и грудью Мансурова. Сосредоточилась. Ощутила жуть и сладость преступления. Ступила за предел.
– Пах!
Мансуров вздрогнул. Стал медленно оседать.
По другой стороне улицы шла патлатая компания. Они остановились и стали смотреть.
Мансуров осел на колени. Согнулся. Положил лицо в ладони. Он плакал, провожая жизнь.
Она стояла в смятении. В голове пронеслось: господи, какое счастье, что это ночь. Тепло. Что он дурачится. Мальчишка… А ведь могло так и быть. С кем-то когда-то именно так и было: лицо в ладонях, пуля в груди, и больше никогда… никогда…
– Не надо, – тихо попросила Наташа.
Он встал, подошел к ней. Они обнялись – так, будто миновали вечную разлуку.
– Ты меня любишь? – серьезно спросил он.
«Очень», – ответила она про себя.
– И я очень, – сказал он вслух. И они пошли обнявшись. Еще ближе, чем прежде. А патлатая компания забренчала и завопила в ночи, и не особенно бездарно. Даже ничего.
Мансуров спросил о чем-то. Она не ответила. Почувствовала, что не в состоянии ни слушать, ни говорить. Устала. Устала от счастья, и от сострадания, и от того, что перемешала на банкете несколько сортов вин. Одно наложилось на другое: сухое на крепленое, счастье на сострадание.
– Ты почему не отвечаешь?
– Я устала.
Он остановился. Как будто видел перед собой опасность.
– Ты что? – Наташа тоже остановилась.
Он молчал.
– Ну что?
– Будь прокляты эти выставки и премии, если ты от них так устаешь.
Володя сказал бы: «Ничего, отдохнешь… Главное – ты победила».
Маргошка сказала бы: «Нечего было хохотать и напиваться».
– …Ты понимаешь, Алка, меня уже лет, наверное, десять никто не спрашивает: «Как ты себя чувствуешь?
– Но мы же действительно не можем без своих успехов и без своих детей.
– Я сама разберусь: без чего я могу, а без чего не могу. Но мне надо, чтобы кто-то по-настоящему огорчился оттого, что я устала. Не искал причины: почему я устала и кто в этом виноват. А сам устал вместе со мной. Понимаешь?
– Еще как понимаю. Взрослые люди – тоже дети. Уставшие дети. Им еще нужнее родители.
– Господи, как нужны умные, понимающие родители.
– Просто родители. Любые. Молодец Гусев, что не поехал.
– Гусев молодец, – подтвердила бы Наташа. – Он понимает что-то большее. Одинокая замшелая бесполезная бабка, но в ней было больше смысла, чем в сорока выставках… Мы забываем за суетой о главном. О своих корнях. А потом мучаемся, мечемся и не понимаем: почему? А вот поэтому…
Наташа остановилась. Перед ней стояло дерево красной калины с замерзшими красными стеклянными ягодами. Поверх каждой грозди – маленькая белая шапочка снега. Вокруг стояли березы, и снег лежал на них так, будто талантливый декоратор готовил этот кусок леса для спектакля. Детской сказки.
Подошел Володя и спросил:
– А где мы оставили машину?
– Ты же ставил, – ответила Наташа и прошла мимо калины. Прошла сквозь декорацию для детской сказки. Впереди просвечивало шоссе.
– Ну, я ставил, – согласился Володя. – А где я ее поставил?
– Я не помню.
– Как это не помнишь?
– Ты же знаешь: у меня топографический идиотизм.
Они вышли на шоссе. Машины действительно нигде не было видно. Может быть, они вышли другой дорогой.
– А где машина? – спросил Володя, растерянно и назойливо в одно и то же время.
– Я сейчас остановлю первый попавшийся грузовик и уеду домой, – твердо пообещала Наташа.
– Ты можешь. От тебя это можно ждать.
– Зачем ты поехал в лес? – спросила Наташа. – Ругаться?
– А с тобой иначе нельзя.
– Со мной можно иначе.
…Самолет улетал в шесть утра. В пять надо было быть в аэропорту.
Мансуров собирал ее чемодан. Он сказал: «Сиди. Ты устала». И сам собирал ее чемодан. Каждое платье перед тем, как уложить, застегивал на все пуговички так бережно, будто оно тоже устало. Его нежность распространялась на все ее вещи. Его руки замедленно пластично плавали в воздухе. И когда он передвигался, перемещался с места на место, приходило в голову, что человек – это красивый зверь. Наташа сидела в кресле, смотрела, как он собирает ее в дальнюю дорогу, благословляя каждую ее вещичку. Спросила:
– Как ты будешь без меня?
Он ответил:
– А я не буду без тебя. Я прилечу на другой день. Этим же рейсом. Я бы полетел сейчас. С тобой. Но тебе это не надо.
Он берег ее репутацию. И платье, и репутацию – на все пуговички.
– Я прилечу завтра утром. И утром тебе позвоню.
– В девять утра, – подсказала Наташа.
– В девять утра, – повторил он. – В девять утра…
…Наташа шла по шоссе. Мимо неслись машины, и бензин оставлял после себя запах города.