Ловля форели в Америке. Месть лужайки
Шрифт:
О том, что человек жульничает, объявил один из игроков: он быстро перегнулся через стол, не говоря ни слова, и перерезал тому человеку глотку.
Камерон машинально протянул руку и пальцем зажал ему яремную вену, чтобы кровь не хлестала по всему столу. Он поддерживал умиравшего на стуле, пока не закончилась партия и не выяснилось, кто станет владельцем двенадцати голов скота, двух лошадей и повозки.
Хотя Камерон больше не разговаривал, отблески таких событий читались в его глазах. Ревматизм превратил его руки в какие-то овощи, но
Как-то в 1889 году он целую зиму пас овец. Он был молодым человеком, совсем подростком. То была долгая одинокая зимняя работа в богом забытом краю, но ему нужны были деньги — отдать долг отцу. Один из тех сложных семейных долгов, в детали которых лучше не вдаваться.
Той зимой Камерону только и оставалось любоваться на овец, однако он нашел, чем себя ободрить.
Над рекой всю зиму летали утки и гуси, а хозяин отары дал ему и другим пастухам огромное, можно сказать, сюрреалистическое количество боеприпасов для винчестера 44:40, чтобы отгонять волков, хотя в тех краях никаких волков не было.
Хозяин ужасно боялся, что волки доберутся до его стада. Доходило до смешного: ну какой смысл покупать столько патронов для 44:40, которые он выдал своим пастухам?
В ту зиму Камерон со своим ружьем сильно полюбил эти боеприпасы: палил в уток и гусей со склона холма в двух сотнях ярдов от реки. 44:40 — не сказать, чтобы лучшее в мире ружье для охоты на птицу. Оно стреляет огромными, медленными пулями, будто толстый человек открывает дверь. Такого рода преимущества были как раз для Камерона.
Длинные зимние месяцы этого семейно-долгового изгнания медленно ползли день за днем, выстрел за выстрелом, пока в конце концов не настала весна — он, наверное, несколько тысяч раз пальнул в этих гусей и уток и ни разу не попал.
Камерон любил рассказывать об этом, считал, что это очень смешно, и, рассказывая, всегда смеялся. Камерон рассказывал эту историю почти столько же раз, сколько успел пальнуть в тех птиц, еще много лет до и после моста 1900 года и вверх по десятилетиям этого века, пока не перестал разговаривать вообще.
Чудный денек в Калифорнии
На День труда [29]в 1965 году я шел по железнодорожным путям на окраине Монтерея и смотрел на тихоокеанскую береговую линию Сьерры. Меня всегда поражало, насколько океан здесь похож на высокогорную реку: гранитный берег, неистово-ясная вода, зеленое постоянно сменяется голубым, а хрустальная, как люстра, пена поблескивает в скалах, точно река течет высоко в горах.
Здесь трудно поверить, что перед тобой океан, если не задирать голову. Иногда мне нравится думать, что это берег небольшой речушки, и старательно забывать, что до другого берега — 11.000 миль.
Я обогнул излучину. Там на песчаной отмели среди гранитных валунов устроили пикник люди-лягушки. На аквалангистах были черные резиновые костюмы. Люди
Люди-лягушки, разумеется, разговаривали о своих лягушачьих делах. Часто они вели себя, как дети, и бризом до меня доносило летние диалоги головастиков. На плечах и вдоль рукавов некоторых костюмов были прочерчены жутковатые голубые линии — как новенькие кровеносные системы.
Между людьми-лягушками резвились две немецкие овчарки. На собаках черных резиновых костюмов не было, да и на песке собачьей амуниции я не заметил. Наверное, их костюмы лежали за камнем.
Один человек-лягушка плавал на спине у берега и ел ломоть арбуза. Его кружило и мотыляло волнами.
Куча их оборудования громоздилась у огромной скалы, похожей на театр. Прометей при виде нее описался бы от счастья. Под скалой лежали желтые кислородные баллоны. Похожие на цветы.
Люди-лягушки встали полукругом, двое побежали к морю и вернулись, швыряясь кусками арбуза в остальных, а еще двое принялись бороться в песке, собаки лаяли и скакали вокруг них.
Девушки в покладистых клоунских шляпах, облитые своими черными резиновыми костюмами, были очень хорошенькими. Жуя арбуз, они сверкали, как алмазы в короне Калифорнии.
Почтамты Восточного Орегона
На пути по Восточному Орегону: осень, ружья на заднем сиденье и патроны в ящике для мелочи или в бардачке, называйте как угодно.
Я — просто пацан, что едет охотиться на оленей в эту горную страну. Мы проделали длинный путь, выехав до темноты. А потом всю ночь.
Теперь солнце светило в машину, жалило жарко, как насекомое, пчела или вроде того, что попалось и жужжит теперь по лобовому стеклу.
Я клевал носом и расспрашивал дядю Джарва, втиснутого рядом со мной на переднем сиденье, об окрестностях и местных животных. Я разглядывал дядю Джарва. Он рулил, и руль перед ним располагался неудобно близко. Дядя весил хорошо за две сотни фунтов. В машине ему едва хватало места.
В сумеречном полусне был дядя Джарв, а во рту у него — щепотка "копенгагена". [30]Она там всегда была. Люди раньше любили "копенгаген". Повсюду висели плакаты, предлагавшие его купить. Больше таких плакатов не увидишь.
В школе дядя Джарв был знаменитым спортсменом, а потом — легендарным кутилой. Когда-то он снимал по четыре гостиничных номера одновременно, и в каждом — по бутылке виски, но все это ушло. Он постарел.
Теперь дядя Джарв жил тихо, задумчиво, читал вестерны и каждое субботнее утро слушал по радио оперную музыку. Во рту всегда немного "копенгагена". Четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски испарились. Его уделом и неизменным состоянием стал "копенгаген".
Я — просто пацан, с удовольствием размышляющий о двух коробках патронов 30:30 в бардачке.