Ловля пескарей в Грузии
Шрифт:
Глядя на поток машин, на этот обезьяний парад пресыщенного богатствами младого поколения гурийского племени, я тоже возопил:
— Дорогой Отар! Кутаиси — город такой богатый и такой роскошный, а мы, русские гости, такие бедные и неловкие, что друг другу не подходим.
Отар величественно кивнул головой, и мы миновали Кутаиси, и правильно сделали, потому что сэкономили время для священного места — Гелати, попав туда с неиспорченным настроением, с неутомленным глазом и недооскорбленной душой.
Мы долго поднимались в горы — сперва на машине, затем пешком по каменистой тропе, выбитой человеческими ногами. На тропе от ног получился желоб, и камень
Однако в тот день в полуденный час на горе возле монастыря оказалось малолюдно. Служка, седой, блеклый, с выветренным телом, одетый словно бы не в одежды, а в тоже изветренное, птичье перо, поклонился нам, что-то спросил у Отара и отошел на почтительное расстояние. Ничего нам растолковывать и показывать не надо, догадался он, или ему сказал об этом Отар, как скоро выяснилось, превосходно знающий историю Гелати.
Ничего не тревожило слепящим зноем окутанную горную вершину с выгоревшей травкой, обнажившей колючки, потрескавшийся камешник, скорлупки от белеющих древних строений из ракушечника. Ослепшее от времени, молчаливое городище с полуобвалившимися каменными стенами рассыпалось по горе и срасталось с горами, с естеством их. Вокруг городища и оно само — все-все почти истлело, обратилось белым и серым прахом, и только храм, как бы отстраненный от времени и суеты мирской, стоял невредимый среди горы, отчужденно и молчаливо внимая слышным лишь ему молениям земным и звуку горних, глазу недоступных пространств.
— Первая национальная академия, — пояснил нам Отар. — По давнему преданию, здесь, в академии, учился ликосолнечный, но веки веков великий сын этой земли Шота Руставели, значит, и молился о спасении души своей и нашей, в этом скромном и в чем-то неугаданно-величественном храме.
Высокие слова, употребляемые Отаром здесь, не резали слух, ничто здесь не резало слух, не оскорбляло глаз и сердце, и все звуки и слова, произносимые вполголоса и даже шепотом, были чисты и внятны.
Старые стены и развалины академии курились сизой, дымчатой растительностью, несмело наползающей на склоны гор по расщелинам и поймам иссохших ручьев. Бечевки вьющегося, сплетенного почти в сеть растения свисали со стен, и могильно-черные ягоды, которые не клевали даже птицы, гробовым светом раскрошили и вобрали в себя белую пыль, заглушили и утишили все, что могло резать глаз, играть светом, цвесги и быть назойливым.
Над всем поднебесным миром царствовал собор с потускневшим крестиком на маковице, собор, воздвигнутый еще царем Давидом-строителем в непостижимо далекие, как небесное пространство, времена. На плите, тонн в пять весом, помеченной остроконечным знаком каменных часов, которую будто бы занес в горы на своей спине царь-созидатель и собственноручно вложил в стену храма, не было ни единой трещинки, щели, и казалась она отлитой из бетона вчера или месяц назад в каком-нибудь ближнем городишке, на современном заводе, работающем со знаком отличного качества.
Есть вымыслы, есть легенды, которые правдивей всякой правды, и выше всех высоких речей, честнее и чище нашей суетной истины, приспосабливаемой к любому дуновению переменчивого ветра, к смраду блудных слов и грешных мыслей. Деяние творца, пронзающее небесное время и земное зло, — есть самое великое из того, что смог и может человек оставить на земле и что заслуживает истинного, благоговейного почитания.
Все замерло, все остановилось в Гелати. Работает лишь время, неуловимое, неостановимое, быстротекущее время, оставляя свои невеселые меты на лицах людей, на лике земли и на творениях рук человеческих, в том числе и на храме Гелати.
У входа в храм дарница — огромное деревянное дупло, куда правоверные, поднявшиеся в горы поклониться Богу и памяти родных, — складывали дары крестьянского труда: хлебы, фрукты, кусочек сушеного мяса, козьего сыра. Дупло источено, издолблено градом и птицами, изветрено, иссушено, однако все еще крепко и огромно, словно мамонтова кость, гулкое с коричневыми и серыми щелями, похожими на жилы; дупло не меньше, чем в пять обхватов, но произросло из того самого орешника, что прячется в тень больших дерев по логам да оврагам среднерусских лесов и годно лишь на удилища. Как сплелся целою рощею в единый ствол нехитрый кустарник? — секрет природы. Еще один! В лесу сотворилось чудо, его отыскали миряне и употребили во славу Господню, во благо удивленных и благодарных людей.
Неподалеку от дарницы вкопан в землю огромный керамический сосуд — все для тех же подношений, но уже вином. Керамическая крышка куда-то запропала, накрыт он ржавою крышкой производства казенных умельцев нынешних времен. Сосуд был пуст, лишь на дне его маслянилась пленка дождевой воды и ужаленно из нее метнулась ударенная внезапным светом, словно бы переболевшая желтухой, слепая лягушка, метнулась и, беспомощно скребясь вялыми лапками о стенку тюрьмы-сосуда, обреченно сползла на дно, припала брюхом к мутной водице.
Я быстро захлопнул крышку чана и постоял среди двора, изморщенного тропами и дорожками. Трава-мурава упрямо протыкалась в щели троп, западала в выбоины, переплетаясь, ползла по человеческим следам, смягчая громкую поступь любопытного человека. Мурава в Грузии красновато-закального цвета, крепка корнями и стеблями, обильна семенами. Сплетаясь в клубки, траве удается выстоять против многолюдства, приглушить топот туристов, сделать мягче почву под стопами старцев, перед уходом в мир иной крестящих себя, собор, целующих отцветшими губами священные камни Гелати, срывающих стебелек трудовой и терпеливой травы, чтобы положить его под подушку в домовину, чтоб унести с собой в мир иной земное напоминание о родине — единственной, неизменной, мучительной и прекрасной.
В чистом и высоком небе качался купол собора, над ним летел живым стрижом крестик, и вспомнилось, не могло не вспомниться в ту минуту: «Синий свет, небесный свет полюбил я с ранних лет…» — стихи, как этот крестик в вышине, легкие, всякому уму и памяти доступные — стихи Бараташвили, — современника и наперсника по судьбе русского поэта-горемыки Алексея Кольцова.
Кланяйтесь, люди, поэтам и творцам земным — они были, есть и останутся нашим небом, воздухом, твердью нашей под ногами, нашей надеждой и упованием. Без поэтов, без музыки, без художников и созидателей земля давно бы оглохла, ослепла, рассыпалась и погибла. Сохрани, земля, своих певцов, и они восславят тебя, вдохнут в твои стынущие недра жар своего сердца, во веки веков так рано и так ярко сгорающего, огнем которого они уже не раз разрывали тьму, насылаемую мракобесами на землю, прожигали пороховой дым войн, отводили кинжал убийц, занесенный над невинными жертвами. Берегите, жалейте и любите, земляне, тех избранников, которые даны вам природой не только для украшения дней ваших, в усладу слуха, ублажения души, но и во спасение всего живого и светлого на нашей земле. Быть может, им — более надеяться не на кого — удастся остановить руку современного убийцы с бомбой, занесенную над нашей горькой головой.