Лучше для мужчины нет
Шрифт:
– Хьюго, это непристойно.
– Еще как! Моя жена устроила оргазм моей любовнице! – И Хьюго оглушительно загоготал, опрокинул в себя бокал и, хлопнув меня по спине, спросил: – Еще бокальчик, Майкл?
Когда он вернулся из кухни, я спросил, как девушка сыграла в рекламе. Хьюго посмотрел на меня так, словно я свихнулся:
– Господи, Майкл. Да я послал ее куда подальше!
Хьюго продолжал в мельчайших подробностях описывать свои сексуальные похождения с десятками безымянных женщин, но чем больше любовниц он перечислял, тем более одиноким выглядел. Кто его знает – может, все до единой истории Хьюго просто выдумал, а на мне обкатывал свои фантазии. Я лишь однажды стал свидетелем его невероятного таланта соблазнять – когда он отправился к сомнительной проститутке в Сохо. Как ни странно, но
– Один раз живем, Майкл, – сказал Хьюго. – Это же такая тоска – до конца жизни раз в неделю трахать Миранду.
Он налил мне вина и спросил, нет ли у меня каких-либо мыслей по поводу «Рекламной классики». И внезапно я осознал кое-что с кристальной ясностью.
– Я не стану браться за этот проект.
– Это еще почему?
Я попытался объяснить. До этого Хьюго говорил, что ему нужен сборник классической музыки безо всех этих нудных кусков, и сейчас я сказал, что без нудных кусков не обойтись, потому что именно они делают запоминающиеся куски запоминающимися.
– Жизнь состоит из нудных проигрышей! – сказал я несколько громче обычного.
Я попытался внушить Хьюго, что вокальный финал бетховенской Девятой симфонии выглядит таким волнующим и мощным только благодаря музыке, которую слушал весь предыдущий час, благодаря желанию выслушать все целиком. Виолончели и контрабасы ведут тебя к финалу, отвергая всякое отклонение от основной темы, и мало-помалу в их звуках проступает мелодия «Оды к радости», которая до этого сквозила лишь у деревянных духовых инструментов. Вот почему, вырвавшись на свободу, она приобретает невиданную мощь, и только потому вокальная кульминация «Оды» считается одним из величайших достижений в истории музыки.
На это Хьюго ответил:
– Ладно, обойдемся без Девятой Бетховена; вместо нее вставим тот кусок из Моцарта, что был в рекламе йогурта.
И снова я стал объяснить, что нельзя вырывать из музыки отдельные куски. Искусство не бывает без контекста, как и жизнь. Теперь-то я это понимал.
Мои причудливые принципы поставили Хьюго в тупик, и вскоре он снова завел песню о своих изменах. Тут я встал и заявил:
– Вообще-то, Хьюго мне пора отчаливать. Хочу навестить еще кое-кого, там и заночую.
И не успел я опомниться, как уже разглядывал себя в зеркале лифта, недоумевая, как мог променять теплую постель в роскошных апартаментах незнамо на что.
– Спокойной ночи, сэр, – сказал швейцар в форме, распахивая дверь.
Вот из таких величественных дверей и полагается бездомным горемыкам выходить на темные лондонские улицы.
Вскоре мне попался псевдоирландский паб, и я завернул в него. Сел в уголке и стал медленно, но методично нагружаться. Я прекрасно сознавал свое безответственное поведение – позже я даже купил в винной лавке бутылку виски, хотя терпеть не могу виски. Катерина обвинила меня в тяге к саморазрушению, и вот я сидел в каком-то пабе, лишенный семьи и друзей, которые могли бы приютить меня, и предавался жалости к самому себе. И словно усугубляя мое унижение, музыкальный автомат заиграл песню, которую я узнал с первой же ноты, хотя прошло уже много лет.
– Что эт-то за м-музыка? – спросил я заплетающимся языком у барменши, сгребавшей с моего стола пустые стаканы.
– «Детектор лжи», – ответила она со протяжно-звонким австралийским говором, который мало вязался с пластмассовым трилистником на стене [40] .
– «Дет-тектор лжи»… Н-неужто тот самый чертов «Детектор лжи»? Они ч-что ж-же, з-знамениты, д-да?
– Шутите? Да это главный хит.
– «Д-детектор лжи»! Н-но эт-то же дрянь! Они и-иг… иг-грали у нас на разог-греве в Г-г… Г-годалминге. Боже, мне даж-же при-ишлось од-должить им свой усилок.
40
Трилистник –
Барменша с неуверенной улыбкой хотела спросить, что такое усилок, но передумала. Кто-то снова завел ту же песню, и я счел это знаком – пора уматывать. Бумажник мой был свободен от груза банкнот, но в нем нашелся клочок, на котором я накарябал новый адрес Саймона в Клапаме. Я запихнул бумажку в карман и побрел на юг.
До Клапама две мили вороньего лёта и мили четыре пьяных кренделей. И к тому времени, когда я добрел до места, клочок с адресом куда-то сгинул. Я стоял во мраке Клапамского парка и в десятый раз ощупывал карманы. Я дважды проверил, не завалилась ли бумажка за манжеты на брюках, и оба раза обнаруживал, что на моих брюках нет манжет. Что было делать? Машины, разрезая тьму фарами, огибали парк – этот островок безопасности посреди Лондона. Я упал на скамейку. Я был пьян, я был изможден. Я смирился с судьбой и переместил тело в горизонтальное положение. Где-то вдали надрывалась сигнализация. Я сунул под голову сумку, поплотнее завернулся в пальто и закрыл глаза. Я даже позволил себе легкомысленно улыбнуться. С последней почтой пришел ежегодник из университета, где я учился. Я по привычке открыл его тогда на разделе «Где они теперь?» Теперь я смело мог заполнить свою графу: «Вот я, напившись до чертиков, сплю на скамейке в Клапамском парке».
Несмотря на ветер и доносившийся со стороны пруда насмешливый гогот диких уток, заснул я довольно быстро. Всегда легко отключаюсь, если много выпью; именно поэтому меня уволили, когда я подрабатывал гидом, сопровождая пенсионеров к морю. Но посреди ночи алкоголь и изморось разбудили меня – гнусное ощущение: я чувствовал себя мокрым и обезвоженным одновременно. Когда просыпаешься в непривычном месте, какую-то долю секунды обычно крутишь головой, пытаясь понять, куда тебя занесло. Я сразу догадался, что лежу не на своей кровати у себя дома. И не в роскошной постели Хьюго, от которой я презрительно отказался. Когда до меня дошло, что дрожь и немота в суставах объясняются отдыхом на парковой скамейке, я впал в такую ошеломляющую депрессию, что мне захотелось немедленно броситься под первый попавшийся транспорт. Но неподалеку маячила лишь тележка молочника, я бы только ушиб ногу, кинувшись под нее, а у меня не было никакого желания пополнять список своих несчастий еще одной строкой.
В предрассветные часы мой охваченный депрессией разум снова занялся самокопанием. Мне хотелось только одного: любви и уважения Катерины. Хотелось удостовериться, что женщина, которую я люблю, тоже меня любит. В моей эгоцентричной вселенной Катерина представлялась планетой, вращающейся вокруг солнца – то есть, меня. До рождения детей это заблуждение было терпимым, но затем физика рухнула. Я не смог с этим смириться, я по-прежнему пытался поместить себя в центр жизни. Если за завтраком Катерина срывалась не по моей вине, я делал все, чтобы к обеду она сорвалась из-за меня. Я перехватывал ее раздражение и старался, чтобы оно относилось ко мне. Возможно, именно так рассуждают все мужчины. Возможно, на следующий день после того, как миссис Тэтчер потеряла работу премьер-министра, мистер Тэтчер с обидой заметил: «Не знаю, чем я сегодня так раздражаю тебя».
Холодный и голодный, я смотрел на проносившиеся мимо машины. Их становилось все больше – Лондон просыпался, водители спешили все сильнее. В тусклом мерцании светофора я разглядел, что к ограде на другой стороне улицы что-то прицеплено. Рядом с велосипедной рамой поник букетик увядших гвоздик – маленький букетик гаражных цветов, бурых и безжизненных. Так обычно помечают место гибели человека. Мимо, не притормозив у памятного места, пронеслась еще одна машина и устремилась дальше – наверное, как и тот роковой автомобиль, которому обязан этот жалкий, увядший мемориал. Летом здесь паркуются фургоны с мороженым. Уж не ребенок ли перебегал через дорогу, купить мороженого? И не посмотрел по сторонам – совсем, как Милли, когда она увидела на мостовой перышко и кинулась к нему, а я так остервенело закричал на нее, что она испуганно расплакалась. Прежде она никогда не видела, чтобы я так сердился на нее, но разозлился я, конечно, на себя – за то, что выпустил ее руку.