Лучшие классические детективы в одном томе (сборник)
Шрифт:
– Я никогда в жизни не говорил любезностей вам, Рэчел. Счастливая любовь может иногда прибегать к языку лести, я с этим согласен, но безнадежная любовь, моя дорогая, всегда говорит правду.
Он придвинул поближе свой стул и при словах «безнадежная любовь» взял ее за руку. Наступило минутное молчание. Он, волновавший всех, без сомнения, взволновал и ее. Мне кажется, я начала понимать слова, вырвавшиеся у него, когда он был один в гостиной: «Я сделаю это сегодня». Увы, даже воплощенная скромность не могла бы не догадаться, что именно делал он теперь!
– Разве вы позабыли, Годфри, о чем мы условились, когда вы говорили со мной в деревне?
– Я нарушаю это условие каждый раз, как вижу вас, Рэчел.
– Ну, так не надо со мною видеться.
– Это было бы совершенно бесполезно! Я нарушаю это условие каждый раз, когда думаю о вас. О, Рэчел, вы так ласково сказали мне на днях, что я повысился в вашем мнении! Безумие ли это с моей стороны – основывать надежды на этих дорогих словах? Безумие ли это – мечтать, не наступит ли когда-нибудь день, когда ваше сердце хоть немного смягчится ко мне? Не говорите, что это безумие! Оставьте меня при моем заблуждении, дорогая моя! Хотя бы мечту должен я лелеять для успокоения своего, если у меня нет ничего другого!
Голос его дрожал, и он поднес к глазам белый носовой платок. Опять Экстер-Голл! Для полноты сходства недоставало лишь зрителей, одобрительных возгласов и стакана воды.
Даже ее закоснелая натура была тронута. Я видела, как она ближе склонилась к нему. Я услышала нотку нового интереса в следующих ее словах:
– Уверены ли вы, Годфри, что любите меня до такой степени?
– Уверен ли! Вы знаете, каков я был, Рэчел? Позвольте мне сказать вам, каков я теперь. Я потерял интерес ко всему на свете, кроме вас. Со мной произошло превращение, которого я и сам не могу объяснить. Поверите ли, благотворительные дела сделались несносной обузой для меня, и, когда я сейчас вижу дамский комитет, я хотел бы сбежать от него на край света.
Если в летописях вероотступничества имеется что-нибудь равносильное этому уверению, могу только сказать, что я этого не читала. Я подумала об «Обществе материнского попечительства о превращении отцовских панталон в детские». Я подумала об обществе «Надзора над воскресными обожателями». Я подумала о других обществах, слишком многочисленных, чтобы упоминать здесь о них, опиравшихся на силу этого человека, как на несокрушимый столп. Справедливость требует прибавить, что при этом я не упустила ни единого слова из последующего их разговора. Рэчел заговорила первая.
– Вы дали мне услышать вашу исповедь, – сказала она. – Хотела бы я знать, вылечит ли вас от вашей несчастной привязанности моя исповедь, если я тоже сделаю ее вам?
Он вздрогнул. Признаюсь, вздрогнула и я. Он подумал, и я также подумала, что она хочет открыть тайну Лунного камня.
– Можете ли вы поверить, глядя на меня, – продолжала она, – что перед вами самая несчастная девушка на свете? Это правда, Годфри. Может ли быть большее несчастье, чем сознание, что ты потеряла уважение к себе? Вот такова теперь моя жизнь!
– Милая Рэчел, невозможно, чтобы вы имели хоть малейшее основание говорить о себе таким образом!
– Откуда вы знаете, что у меня нет этого основания?
– Можете ли вы об этом спрашивать? Я знаю это потому, что знаю вас. Ваше молчание, моя дорогая, нисколько не унизило вас во мнении ваших истинных друзей. Исчезновение драгоценного подарка, сделанного вам в день рождения, может показаться странным; ваша непонятная связь с этим происшествием может показаться еще страннее…
– Вы говорите о Лунном камне, Годфри?
– Я думал, что вы намекаете на него…
– Я вовсе не намекала на него. Я могу слушать о пропаже Лунного камня, кто бы ни говорил о нем, нисколько не теряя уважения к самой себе. Если история алмаза когда-нибудь выйдет наружу, станет ясно, что я взяла на себя ужасную ответственность, станет ясно, что я взялась хранить жалкую тайну, – но также станет ясно, что я сама не виновата ни в чем! Вы не так меня поняли, Годфри. Мне надо было высказаться яснее. Чего бы это ни стоило, я выскажусь теперь яснее. Положим, что вы не влюблены в меня. Положим, что вы влюблены в какую-нибудь другую женщину…
– Да?
– Допустим, вы узнали, что эта женщина совершенно недостойна вас. Положим, вы совершенно убедились, что для вас будет унизительно думать о ней. Положим, что от одной мысли о браке с подобной женщиной лицо ваше вспыхнуло бы от стыда…
– Да?
– И положим, что, несмотря на все это, вы не можете вырвать ее из вашего сердца. Положим, что чувство, которое она вызвала в вас – в то время, когда вы верили ей, – непреодолимо. Положим, что любовь, которую это презренное существо внушило вам… О, где мне найти слова, чтобы высказать это? Как могу я заставить мужчину понять, что это чувство одновременно ужасает и очаровывает меня? Это и свет моей жизни, Годфри, и яд, убивающий меня в одно и то же время! Уйдите! Должно быть, я с ума сошла, говоря так. Нет, не покидайте меня сейчас, не уносите ошибочного впечатления! Я должна сказать все, что могу, в свою собственную защиту. Помните одно: он не знает и никогда не узнает того, о чем я вам сказала. Я никогда его не увижу! Мне все равно, что бы ни случилось, я никогда, никогда, никогда не увижу его! Не спрашивайте меня больше ни о чем. Переменим разговор. Понимаете ли вы настолько в медицине, Годфри, чтобы сказать мне, почему я испытываю такое чувство, будто задыхаюсь от недостатка воздуха? Не существует ли такой истерики, которая выражается в потоках слов, а не в потоках слез? Наверное, есть. Да не все ли равно! Вы теперь легко перенесете всякое огорчение, какое я когда-либо причинила вам. Я заняла настоящее место в ваших глазах, не так ли? Не обращайте больше внимания на меня. Не жалейте обо мне. Ради бога, уйдите!
Она вдруг повернулась и с силой ударила руками по спинке оттоманки. Голова ее опустилась на подушки, и она зарыдала. Прежде чем я успела опомниться, меня поразил ужасом совершенно неожиданный поступок со стороны мистера Годфри. Возможно ли поверить – он упал перед ней на колена, на оба колена! Может ли скромность моя позволить мне упомянуть, что он обнял ее? Могу ли я сознаться, что против воли своей почувствовала восторг, когда он вернул ее к жизни двумя словами: «Благородное создание!»
Он не сказал ничего больше. Но это он сказал с тем порывом, который доставил ему славу замечательного оратора. Она сидела – или пораженная, или очарованная, не знаю, право, – не пытаясь даже оттолкнуть его руки туда, где им следовало находиться. А мои понятия о приличии были совершенно сбиты с толку. Я была в такой мучительной неизвестности, предписывал ли мне долг зажмуриться или заткнуть уши, что не сделала ни того, ни другого. Тот факт, что я способна была надлежащим образом держать портьеру, для того чтобы можно было видеть и слышать, я приписываю единственно душившей меня истерике. Даже доктора соглашаются, что, когда истерика душит вас, надо крепко держаться за что-нибудь.