Луд-Туманный
Шрифт:
По надгробным эпитафиям можно было проследить историю Доримара. Спокойная печаль эпитафий времен герцогов – «Эглантина скорбит по Эндимиону, вчера – живому, сегодня – мертвому» или «При ее жизни Амброзию часто снилось, что Незабудка мертва. В этот раз он проснулся и обнаружил, что это явь» – сменялась надписями времен развития промышленности и благоденствия ранних лет Республики вплоть до прагматизма наших дней, например: «Здесь покоится Гиацинт Вензельзедер, ткач, растянувший свою жизнь так же, как свои ткани, далеко за разумные естественные пределы, и, к великому сожалению его семьи, умерший
Но в тот день даже его любимая эпитафия о старом булочнике Эбенизере Спайке, на протяжении шестидесяти лет снабжавшем жителей Луда-Туманного свежим вкусным хлебом, не могла успокоить мастера Натаниэля.
Меланхолия так крепко держала его в своих объятиях, что даже увидев дверь своей фамильной часовни слегка приоткрытой, он только на минуту удивился.
Часовня Шантиклеров принадлежала к числу самых красивых на Полях Греммери. Она была построена из розового мрамора, с изящными колоннами, украшенными рельефными изображениями цветов, листьев и охваченных паникой бегущих людей – типичным орнаментом для древнего искусства Доримара. Часовня скорее походила на изысканный летний домик, и первым ее хозяином, как гласила молва, был не кто иной, как герцог Обри. Конечно же, согласно легенде, он устраивал свои оргии на кладбище.
Никто и никогда не входил туда, кроме мастера Натаниэля и его домашних, возлагавших цветы в годовщину смерти родителей. Но, тем не менее, дверь была приоткрыта.
Единственное объяснение, которое он нашел для самого себя, – это предположение, что благочестивая Конопелька побывала там сегодня в честь какой-то забытой родственниками годовщины в жизни старого хозяина или хозяйки и, уходя, забыла запереть дверь.
Мрачный как туча, он брел к Западной стене и глядел вниз, на Луд-Туманный. Он так глубоко погрузился в свое отчаяние, что не отдавал себе отчета в том, что видел.
Подобно тому, как иногда течение реки отражается на стволах берез, растущих по ее берегам, и это напоминает то ли воду, то ли свет, струящийся бесконечным потоком, так и предметы, по которым он скользил взглядом, отражались в его воспаленном мозгу причудливыми фантасмагориями и еще больше усиливали боль своей отчужденностью и равнодушием к его страданиям. Домики под красной черепицей на склонах холма как будто спешили беспорядочной толпой к гавани, желая превратиться в корабли и уплыть, – стайка неуклюжих уток, попавших на лебединое озеро; домики над гаванью, казалось, прихорашивались, готовясь позировать для картины. Печные трубы отбрасывали бархатистые тени на высокие крутые кровли. Казалось, что звонницы стоят за домиками на цыпочках, словно мальчики-слуги, без ведома своих господ втиснувшиеся в семейную фотографию.
Дома напоминали также стаю домашних птиц разных пород и размеров, толпой спешащих на зов хозяйки: «Цып! цып! цып!», чтобы их накормили на закате.
Но несмотря на невинный вид, они хранили самые темные тайны Луда. Дома были «Молчальниками». У стен есть уши, но нет языка; дома, деревья, мертвые ничего не рассказывают.
Взгляд Натаниэля Шантиклера скользил по городу, по окрестным деревням, отдыхал на полях, покрытых золотой стерней, задерживался на вьющейся в небе струйке дыма над отдаленной фермой. Он смотрел на голубую гигантскую ленту Дола, тянущуюся с севера, и узкую ленту Пестрой с истоком на западе. В нескольких милях от Луда-Туманного они, казалось, текли параллельно, и их неожиданное слияние поражало, словно некое геометрическое чудо.
Он снова почувствовал, как безмолвные предметы вливают в его душу бальзам, и взгляд, брошенный на этот спокойный неподвижный ландшафт, был обращен в будущее, но уже без Натаниэля Шантиклера.
И все же… Ведь было еще это мрачное древнее поверье о рабстве, существовавшем в Стране Фей.
Нет, нет. Старый булочник Эбенизер Спайк не мог быть рабом в Стране Фей.
Прежнее безысходное отчаяние сменилось легким меланхолическим настроением, в котором он и ушел с Полей Греммери.
Дома он застал госпожу Златораду в гостиной. Она сидела тихо и молча, совершенно подавленная, и ее руки безжизненно лежали на коленях. В камине горел огонь.
На бледном, без единой кровинки, лице госпожи Златорады выделялись глубокие, почти фиолетовые тени под глазами.
Стоя в дверях, мастер Натаниэль несколько секунд молча глядел на нее.
Память подсказала несколько строчек из старой песни Доримара:
Я сплету ей венок из цветов печали,Дабы ее красота сияла еще ярче.И тут внезапно он увидел в сидящей измученной женщине средоточие женских чар, которые сводили его с ума в те давно забытые времена, когда он за ней ухаживал.
– Златорада, – тихо позвал он.
Ее губы исказились в презрительной улыбке.
– Ну что, Нат, ты ходил любоваться на Луну или гонялся за собственной тенью?
– Златорада! – он подошел и обнял ее за плечи.
Она вздрогнула и резко отстранилась.
– Извини! Но ты же знаешь: я терпеть не могу, когда прикасаются к моей шее! Ох, Нат, ну откуда в тебе такая сентиментальность?
И опять все началось сначала – знакомые жалобы, скрытые упреки. Желание причинить ему боль боролось с сочувствием, появившимся с годами.
Семейное горе вызывало у нее почти физическое отвращение, причиной которого стало чувство неприятия и горечи от несправедливого наказания, выпавшего на долю их семьи.
Иногда она переставала дрожать и отпускала замечания, вроде:
– О Господи! Я ничего не могу с собой поделать, мне так хочется, чтобы эта старая Примроза тоже ушла с ними; хочу увидеть, как она прыгает под их скрипку и орет, словно мартовская кошка.
Наконец мастер Натаниэль не выдержал. Он вскочил и яростно воскликнул:
– Златорада, ты доводишь меня до бешенства! Ты… ты не женщина. Мне кажется, что тебе самой нужно поесть этих фруктов. Я достану их и силой затолкаю тебе в глотку!
Слова еще не успели слететь с его губ, как он уже был готов отдать сто фунтов, только бы их вовсе не произносить. Как это его угораздило!
Он не мог больше оставаться в гостиной и выдерживать ее холодный, полный отвращения взгляд. Виновато пробормотав какие-то извинения, он вышел из комнаты.
Куда пойти? Только не в курительную. Он сейчас не может быть один. Он поднялся наверх и постучался в комнату Конопельки.