Лунный парк
Шрифт:
«Если твоя жизнь постепенно превращается в шоу, значит, ты пал жертвой профессиональной болезни, которая в какой-то момент становится неизбежной».
«Люди, чье мнение о другом человеке уже сложилось, не склонны менять свои суждения или пересматривать их в связи с новыми обстоятельствами или аргументами, и человек, пытающийся принудить их изменить устоявшееся мнение, как минимум попусту тратит время и может навлечь на себя неприятности».
«Ах, я с таблицы памяти моей
Все суетные записи сотру,
Все книжные слова, все отпечатки,
Что молодость и опыт сберегли».
Роберту Мартину Эллису (1941–1992) и Майклу Уэйду Каплану (1974–2004)
1. Начала
– Да уж, себя самого ты изображаешь отменно.
Это первая строчка «Лунного парка», ее краткость
1
Перевод М.Лозинского.
На улицах Лос-Анджелеса люди боятся слиться с толпой.
Потом уже начальные фразы моих романов – вне зависимости от искусности композиции – стали чрезмерно сложными и изощренными, перегруженными бесполезными смысловыми акцентами и деталями.
Мой второй роман, «Правила секса», к примеру, начинался так: эта история может показаться скучной, но слушать ее не обязательно, она рассказала ее, потому что всегда знала, что так оно и будет, и случилось это вроде бы на первом курсе, а точнее, на выходных, а на самом деле в пятницу, в сентябре, в Кэмдене, то есть три или четыре года тому, она так напилась, что очутилась в койке, потеряла девственность (довольно поздно, ей было восемнадцать) в комнате Лорны Славин, потому что сама была еще первогодкой и у нее была соседка, а Лорна была то ли на последнем, то ли на предпоследнем курсе и часто оставалась не на кампусе, а у своего парня, а ей достался типчик, которого она считала второкурсником с кафедры керамики, но который был на самом деле либо из киношколы Нью-Йоркского университета и приехал в Нью-Гэмпшир только если на вечеринку в стиле «Приоденься, и тебя затащат в койку», либо вообще – из местных.
Далее – из моего третьего романа «Американский психопат».
ОСТАВЬ НАДЕЖДУ ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ – криво выведено кроваво-красными буквами на стене Химического банка на углу Одиннадцатой и Первой. Буквы достаточно крупные, так что их видно с заднего сиденья такси, зажатого в потоке машин, который двигается с Уолл-стрит. В тот момент, когда Тимоти Прайс замечает надпись, сбоку подъезжает автобус и реклама мюзикла «Отверженные» у него на борту закрывает обзор, но двадцатишестилетний Прайс, который работает в Pierce amp; Pierce, этого, кажется, даже не замечает… Он обещает водителю пять долларов, если тот включит музыку погромче; на радио WYNN играет «Be My Baby», и черный шофер (видно, что он не американец) прибавляет звук. [2]
2
Перевод В.Ярцева, Т.Покидаевой.
А это из четвертого романа – «Гламорама»:
– Крапинки – видите, вся третья панель в крапинках? – нет, не та, вот эта, вторая от пола, – я еще вчера хотел обратить на это ваше внимание, но тут началась фотосессия, поэтому Яки Накамари – или как его там еще к черту звать? – но не тот, который главный, – принял меня за кого-то другого, так что мне не удалось заставить его обратить внимание на этот дефект, но, господа, – дам это, кстати, тоже касается – тем не менее от факта никуда не деться: я вижу крапинки, отвратительные маленькие крапинки, и это не случайность, потому что выглядят они так, словно это сделано машиной; короче говоря, без подробностей, без всех этих выкрутасов, просто выложите мне всю подноготную, а именно кто, как, когда и почему, хотя, глядя на ваши виноватые лица, у меня складывается отчетливое впечатление, что на последний вопрос ответа я так и не получу, – короче, валяйте, черт побери, я хочу знать, в чем дело? [3] (Сборник рассказов «Информаторы» вышел в перерыве между «Американским психопатом» и «Гламорамой» и большей частью был написан еще в колледже – до публикации «Ниже нуля», – что, соответственно, определило стилистику минимализма.) Как легко заметит любой читатель, внимательно следящий за моей карьерой, – если, конечно, признать тот факт, что произведения подспудно иллюстрируют внутреннюю жизнь автора, – в определенный момент ситуация вышла из-под контроля и стала, по словам «Нью-Йорк таймс», напоминать нечто «неестественно сложное… раздутое и при этом ничтожное… показушное», с чем я, в общем, не очень-то и спорил. Мне хотелось вернуться к утраченной простоте. Жизнь принесла мне слишком много потрясений, и начальные предложения моих книжек словно отражали мои крушения. Пришло время вернуться к корням, и, хоть я и надеялся, что простое, даже несколько постное предложение – «Да уж, себя самого ты изображаешь отменно» – запустит процесс, в то же время понимал: чтобы прочистить затор из суеты, неразберихи и потерь, который все сгущался вокруг меня, понадобится нечто большее, чем словесный ручеек. Но пусть это будет началом.
3
Перевод И.Кормильцева.
В колледже Кэмден в Нью-Гэмпшире я посещал курс писательского мастерства и зимой 1983 года произвел на свет рукопись, из которой получился роман «Ниже нуля». В нем описывались каникулы богатого, социально дезориентированного, сексуально неопределившегося юнца, прибывшего в Лос-Анджелес – точнее, в Беверли-Хиллз – из колледжа Восточного побережья, и все вечеринки, которые он посетил, и все наркотики, что употребил, и все девочки и мальчики, с которыми переспал, и все друзья, которые пред его безразличные очи скатывались к наркомании, проституции, равнодушию и безысходности. Его дни проходят под нембуталом в компании прекрасных блондинок в несущихся к модным пляжам сверкающих кабриолетах; ночами он блуждает в VIP-залах модных клубов, нюхая кокаин со стеклянных столиков. То был обвинительный приговор не только известному мне образу жизни, но и – мнилось мне – рейгановским восьмидесятым, и, еще более опосредованно, современной западной цивилизации вообще. Мой преподаватель принял роман
Большую часть своего состояния отец нажил, спекулируя недвижимостью, самые крупные сделки пришлись на годы рейгановского правления, и свобода, которую он приобрел благодаря деньгам, окончательно выбила его из колеи. Впрочем, с ним всегда было непросто – он был невнимателен, жесток, тщеславен, вспыльчив, крепко пил, страдал паранойей, и даже когда родители по инициативе матери развелись (я был тогда подростком), он продолжал влиять на жизнь нашей семьи (в которую входили еще две младшие сестрички), прежде всего – материально (бесконечные иски адвокатов по взысканию алиментов и пособия на содержание детей). Его целью, его священной обязанностью было сделать нас как можно уязвимее, дабы мы всем телом прочувствовали, что именно нас, а не его поведение нужно винить в том, что он оказался больше нам не нужен. Он со скандалом съехал из нашего дома в Шерман-Оукс, поселился на Ньюпорт-Бич, и ярость его еще долго билась о волнорез нашего мирного южнокалифорнийского житья-бытья: ленивые деньки возле бассейна под беспрестанно ясным небом, бессмысленное шатание по набережным, бесконечные поездки вдоль аллей из покачивающихся пальм, провожавших нас к месту назначения, ни к чему не обязывающие разговоры под саунд-трек из «Флитвуд Мэк» и «Иглз» – все естественные преимущества взросления в то время и в том месте были существенно омрачены его незримым присутствием. Наше неспешное существование вялых декадентов не способно было расслабить моего отца.
Он навсегда остался заложником безумной ярости, которая бушевала вне зависимости от того, насколько благополучными были внешние обстоятельства. И от этого мир представлял для нас смутную угрозу, причину которой мы не в состоянии были уяснить – карта исчезла, компас разбился, мы заблудились. Я и мои сестры необычайно рано познали темную сторону жизни. Поведение нашего отца показывало, что миру не хватает логики и последовательности, что, находясь внутри этого хаоса, люди обречены на провал, и осознание этого отравляло любые наши устремления.
Таким образом, отец был единственной причиной, по которой я поступил в колледж в Нью-Гэмпшире, вместо того чтоб остаться в Лос-Анджелесе со своей девушкой и пойти в Калифорнийский университет, где в конце концов оказалась большая часть моих однокашников из частной школы в предместьях долины Сан-Фернандо. Это было бегство от отчаяния. Но – поздно. Отец уже замарал мое восприятие мира, и его зубоскальство, его сарказм в отношении всего на свете безотчетно прилипли ко мне. Как ни старался я избежать его влияния – ничего у меня не получалось; оно пропитывало меня, формировало, делало из меня мужчину. Те крохи оптимизма, которые у меня еще оставались, истерлись в прах самой его сущностью. Я было полагал, что физическое отсутствие что-то изменит, но затея эта была настолько бессмысленной и жалкой, что первый год в Кэмдене я провел парализованный страхом, в глубокой депрессии. Больше всего мое негодование вызывал тот факт, что из-за боли, и моральной и физической, которую причинил мне отец, я и стал писателем. (Между прочим, он и собаку нашу бил.) Поскольку отец не верил в мои писательские способности, он требовал, чтобы я поступил в бизнес-школу Калифорнийского университета (я недобирал по баллам, но у него были связи), я же хотел подать в колледж, максимально удаленный географически, – школу искусств, чеканил я поверх его рева, в которой бизнес-дисциплины не преподавались. В штате Мэн я так ничего и не нашел и выбрал Кэмден – небольшой гуманитарный колледж, угнездившийся посреди пасторальных холмов Нью-Гэмпшира. Отец, естественно, разъярился и за обучение платить отказался. Зато мой дед, которому на тот момент собственный сын предъявил иск по денежному делу настолько запутанному и сложному, что я так и не уяснил, как и почему все заварилось, выслал необходимую сумму. Я практически не сомневаюсь, что дедушка согласился внести возмутительно высокую плату за мое обучение только потому, что это глубоко задело бы отца, как, собственно, и произошло. Когда я стал посещать занятия в Кэмдене весной 1982 года, с отцом мы уже не разговаривали, что для меня было большим облегчением.
Молчание не прерывалось ни одной из сторон, пока в свет не вышло «Ниже нуля». Под влиянием популярности моего романа отцовская неприязнь странным образом мутировала, превратившись в пылкий восторг, что лишь усилило мое к нему отвращение. Создав меня, отец решил, что это не есть хорошо, и стер меня в пыль, а потом, когда я выдумал себя заново и с трудом обрел плоть, он заделался гордым, хвастливым папашей, который затеял снова войти в мою жизнь, и все превращения заняли буквально несколько дней. Обретя независимость, я стал сам себе хозяин, но все равно чувствовал себя побежденным. Я не отвечал на его телефонные звонки и отказывался от любых контактов, но это не приносило удовлетворения, это ничего никому не доказывало. Я выиграл в лотерею, но так и не выбрался из бедности и нужды. И вот я с головой окунулся в новую, раскрывшуюся передо мной жизнь, хотя такой смышленый и пресыщенный парень из Эл-Эй, [4] как я, мог бы уже уяснить, что хорошего в этом мало.
4
Лос-Анджелес.