ЛЯДЬ
Шрифт:
Лядь
Куш, Теренций
Лион Фейхтвангер «Лже-Нерон»
Она проснулась от острой боли в животе. Ощущения знакомые, хотя, порой, и не лишённые едва уловимой новизны. Сегодня был именно тот случай: распластанная среди опустошённых и потому даже во сне исключительно довольных тел истерзанная юность замерла, не давая боли распространиться, но при этом задышала часто, дабы не позволить ей угаснуть совсем. Потому как всякий раз она являла собой неоспоримое доказательство очередного волнующего, полного наслаждений вечера – традиционно в компании случайных, но теперь уже близких друзей, как оригинально именовались ею заглянувшие на выставку доступной красоты весьма требовательные покупатели. Приятно будоражило сознание, что этот ноющий зуд не оставит весь день, напоминая о наиболее ярких моментах ушедшей ночи. А таких оказывалось довольно. Хотя, связанные законами унылого прейскуранта, они, по логике, должны были со временем
Мужчину можно воспринимать по-разному. Как дойную корову, владетельного князя, жалкого влюблённого на службе у неожиданно нахлынувших гормонов, принца или принцессу. Просто мразь; не просто мразь, но нечто с претензией на отталкивающее, зато безусловно полезное великодушие ночного горшка. Да мало ли ещё вариантов для разбушевавшегося не на шутку воображения. В природе не найтись двум идентичным песчинкам, так что и поганая фактура ян может, при наличии острого желания, породить что-нибудь стоящее.
И мужчины любили. Они и агрессию-то проявляли исключительно в заявленных ею рамках, не так уж много было случаев, когда границы эти нарушались – отчасти вследствие того, что оказывались существенно шире ограниченной фантазии пользователей. Их профессии не чуждо было насилие, но слишком умело превращалось оно в жестокую, но соблазнительную игру, когда за дело бралась профессионалка такого уровня. Богатый опыт в сочетании с богатой фантазией обеспечивали ей первенство и над самыми отъявленными, неизменно подводя фабулу повествования к требуемому развитию и, конечно, финалу. Последний, собственно, ещё не наступил, в окне только брезжило утро, предстояло вновь пройти по очереди, а лучше всех разом, пока что мирно посапывавших вполне себе породистых самцов, но законы жанра – её жанра – гарантировали заслуженный выходной всему, что ниже шеи, тем паче, что немногое оставшееся легко переплюнуло бы и средних размеров гарем.
Многие, пожалуй, слишком даже многие предлагали ей уютный комфортабельный плен под вывеской содержанки, в поверхностности своей не понимая очевидной природы страстного увлечения. Именно так, ни о какой работе не шла речь там, где каждый второй грезил владением, а каждый третий – законным браком. Парадокс, но такого рода предложения часто следовали непосредственно за общим, так сказать, актом удовольствия, и какой-нибудь наивный бесхребетный дурак обязательно шептал ей потом наедине, что бросит всё, порвёт любые контакты с приятелями – вот этими сволочами, которые только что… Кретин, лучше бы он, в самом деле, порвал ей рот. Или хотя бы попытался. Проблема состояла в том, что рано или поздно всякий грубый любовник – ещё когда ей грезилось втиснуть наслаждение в узкие рамки морали – превращался из похотливого хозяина во влюблённого идиота, чем тут же убивал всякую мотивацию продолжать до краёв заполненный сопливой нежностью роман. Она тоже умела любить и делала это охотно, предпочитая всё же упиваться надругательством сильного, нежели покладистостью добровольного слабака.
Один такой до сих пор согревал ей постель, мучаясь то угрызениями совести, то ревностью, не по годам старея и получая за весь этот кошмар редкие, по настроению, сеансы «актуализации». Он был программистом, и, дабы окончательно его растоптать, вдумчивая девушка окрестила именно этим термином смесь шаловливого подчинения, затем наигранного бунта и, под занавес, откровенного уже помыкательства тем, что и в ярчайших своих фантазиях не смело подняться до хотя бы иллюзии мужчины.
Ибо презирать она умела не хуже. Как всякая женщина, умело драпируя нелицеприятное чувство подчёркнутой нежностью, слегка чрезмерной требовательностью и железобетонной приверженностью идеалам равенства полов. Трагедия состояла в том, что она была настоящей личностью, а потому и доказательства последнего в виде неустанного самоутверждения за счёт партнёра ей совершенно не требовалось. Компромисс в подобной ситуации немыслим: он, наплевать, как его там звали, или утверждал примат вожака стаи, или отправлялся на свалку бывших воздыхателей, годами забрасывая яркую вспышку прошлого безликими поздравлениями с Новым годом, 8 Марта, днём рождения и ещё каким-нибудь Днём Парижской коммуны. Тоска по «простому женскому счастью», безусловно, в её собственном понимании, сначала заставила перебрать десяток-другой сожителей, покуда с презрительной ясностью не встал во весь рост – к несчастью, в переносном смысле – непробиваемый факт: мужчина, покуда накачанный до предела тестостероном, ещё мог худо-бедно соответствовать ей в постели, но, избавленный от переизбытка семени, превращался в мягкотелую аморфную массу без признаков манящей решительности. Эти несколько часов, а случалось, и дней, покуда градус похоти не возвращался на желанный максимум, становились нескончаемой пыткой бытом, родительской заботой, до смешного не имевшей ничего общего с нежностью, жалобами и претензиями. Лишённые эмоции вожделения, этого предвестника страсти, пустые до колокольного звона к заутренней обороты стрелок на массивных наручных часах она не готова была отдать, и начиналась операция «второй-третий».
Источающей обаяние молодой привлекательной девушке найти их не проблема, что уж говорить про буквально дышащую сексуальностью стройную насмешливую стерву,
Ибо женщина не должна быть рутиной. В этом беда любого брака и сколько-нибудь моногамных отношений. Бесконечной сменой партнёров она достигала этого результата, с одной стороны, оставаясь притягательно редким наслаждением для мужчин и не скучая притом сама. Ей не чужды были любовь и нежность, наоборот, расцветая параллельно, в отрыве от плоти, достигали своего расцвета те давно уже позабытые качества, ради которых, надо думать, мы порой и связываем себя некими узами. Как никто прочий, она умела быть другом, именно потому, что с друзьями спала. Отбросив вечную натянутость полового вопроса, теперь можно было говорить прямо, шутить искренне и смеяться от души – не грезя её обнажённым телом в душе.
Откровенность с ней дорогого стоила, ведь, давая ответы на вопросы, в иных условиях потребовавшие бы для разрешения целой жизни, помогала им существовать. Она никогда не называла их мужчинами, подсознательно ощущая какой-то недобор. То ли воли, то ли воображения, но вакуум пустовал, разве что степенью заполненности невостребованного пространства – восемь десятых пустоты или девять, это, знаете ли, большая разница для человека понимающего, разделяющего их на троечников и закоренелых тугодумов. Имелась и своя низшая каста, составлявшая, к несчастью, большинство, – тех жутковатых псевдоромантиков, искавших повода гнуть спину даже перед шлюхой. Они юлили, извинялись и спрашивали, всё ли ей нравится, – естественно, наедине, ведь малейшая конкуренция немыслима для обагрённого страхом эго глупца. Обратная сторона такой медали – унижать, причём не в постели, где такое отчасти естественно, но за накрытым столом, компенсируя недостаток смелости на территории спальни, если подобное излишество вообще имелось в наличии. С такими приходилось брать на себя инициативу, не спрашивая, разве что опасаясь перегнуть палку, ведь новые технологии позволяли легко установить местонахождение сошедшей с эротических небес богини, и всегда имелся риск получить в довесок по уши влюблённого в её промежность очередного сморчка.
Но дело спорилось. Репутация – вещь несгибаемая, вскоре она сама назначала время свиданий, рассылая давним знакомым приглашение в календаре. Первый, или первые, откликнувшиеся получали возможность провести вечер куда интересней, чем могла обещать любая реклама, ведь обладать раскрепощённой сексуальной женщиной есть удовольствие особенное. Тут не просто физиологический акт, но нечто сродни той самой любви, разве что сильнее и искреннее. Недостижимая, ещё вчера глядевшая лишь с экрана красота. Лишённая всякой защиты, готовая на всё, разрываемая сильными руками, будто тёплый, неестественно ароматный хлеб. Картина их детства, той давно погребённой вседозволенности, что будоражила периферию сознания годами, заставляя ползти, карабкаться и унижаться во имя права, а на деле – лишь дозволения, её взять. И они брали: неумело, страшась, испытывая навязчивый трепет перед совершенством – распластанным и поруганным; доходя в эйфории до исступления, бросались друга на друга с кулаками, раззадоривая внутри забытую потребность побеждать. Не высиживать, будто курица, но рвать или хотя бы завоёвывать. Не потому что моё – а вообще без «потому что».
Впрочем, это вряд ли походило на кровавую драку. Стиснутые в пространстве одной комнаты, где и развернуться-то всем разом в тягость, они скорее боролись, катаясь по полу, как почти умерщвлённые в них дети, и, потирая ссадины, ещё долго потом смеялись над столь очевидно приятным ребячеством. Либидо оказывалось последним, что связывало их с миром, в котором хотелось бы жить. Где эмоции востребованы, осторожность смешна, а мысли о завтрашнем дне походят на рассуждения о загробной жизни – очевидно неизбежной, но фантастически далёкой и почти оттого нереальной. И не бывало между ними большей искренности, когда, искупавшись всласть во всепрощении, они завершали действо красочным примирением, щедро подставляя товарищу лучшее, что могла подарить эта феерическая женщина, будто Боймер и Кат накладывали друг другу сочные куски зажаренного под покровом ночи гуся.