Лярва
Шрифт:
«А так даже лучше! – думала Сучка. – Так от мамки подальше.»
В первые дни она старалась не задумываться о причинах собственного выселения из дома, ибо мысли эти были сопряжены с неприятными воспоминаниями. Однако позже как существо мыслящее, нуждающееся в честном отчёте перед самим собою о своём жизненном статусе, его причинах и перспективах, она всё-таки задумалась и нашла на удивление простое и безобидное всему объяснение. Вот оно: «Тяжело мамке одной. Ей иногда нужен дядя для этого. Да и денежку дядя даёт за это. А тот гадкий дядя решил сделать со мною это. Вот мамка и выгнала меня, чтобы я не мешала ей и чтобы дяди меня не видели». Это было единственное понятное её неразвитому рассудку объяснение, ибо она не знала таких слов, как «изнасилование» и «педофилия», не знала, что над нею было совершено чудовищное уголовное преступление, и восприняла его как нормальное жизненное явление, свойственное
Постепенно девочка приноравливалась к своей новой жизни под открытым небом. Ночью грелась от Проглота, словно от грелки, днём делила с ним полупротухшую трапезу. Правда, трапеза иногда задерживалась или вовсе не доставлялась, когда Лярва, будучи в очередном запое, просто забывала накормить дочь и собаку. В таких случаях они голодали, иногда целыми днями. Бывало и так, что терпение Сучки истощалось и она, дождавшись ночи, украдкой пробиралась в дом, где спала мертвецким сном её пьяная мать, шмыгала на кухню и выносила оттуда что-нибудь съестное себе и собаке. Пищей им служили обычно или жиденький супчик недельной давности, с мясом из консервов или вовсе без мяса, с одною вермишелью, или безвкусные каши на воде, куда Лярва частенько забывала добавить соль и тем более масло, которое вообще бывало в доме редко, или, наконец, остатки со стола после попойки: лежалые и очерствевшие куски колбасы, или холодец с явным душком, или отварные и уже полузасохшие рожки, густо облитые кетчупом и взявшиеся коркой.
От жажды они были избавлены благодаря колодцу, находившемуся на самой околице селения и, следовательно, не слишком далёкому от дома Лярвы. Этот колодец обслуживал несколько окраинных домов, и с большою флягою к нему ходила иногда Лярва, а иногда и Сучка – причём даже и теперь, будучи изгнана из дома. В таких случаях мать просто подкатывала флягу к собачьей конуре, коротко говорила: «Сходи», – и возвращалась в дом, чаще всего нетвёрдым шагом.
Кроме того, возле углов дома ещё покойный отец девочки установил бочки для сбора дождевой воды и полива огорода. Огород, впрочем, давно был заброшен и весь зарос лопухом и бурьяном, но бочки до сих пор стояли на своих местах, служа в летнее время источником питья для собаки (а теперь и для ребёнка), а также источником воды для водных процедур. Как Сучка научилась у Проглота мыться, уже описано выше.
Проглот, кстати, принял в свой дом нового жильца с олимпийским спокойствием. Это был флегматичный и на редкость добрый огромный пёс с грустными глазами, который, несмотря на свирепую наружность, любил ласкаться и весьма часто облизывал девочке лицо и руки. Будучи ещё и довольно умным, он быстро оценил пришедшие с нею бонусы в виде, во-первых, взаимного согревания телами в холодное время года, а кроме того, – и главное, – её вылазок в дом за едою, благодаря чему питаться он стал гораздо чаще, чем раньше. Они быстро сдружились ввиду общего питания из одной миски, совместного ночлега и, что немаловажно, на почве общего страха перед Лярвой, при выходе которой из дома оба стремглав прятались в своей будке. Кстати, первым ел всегда Проглот по праву сильного, но он великодушно оставлял девочке немалую долю, которую она выбирала из миски прямо руками. Если же что-то и после неё оставалось, то пёс доедал остатки и вылизывал миску до блеска.
Платьице девочки вследствие особенностей её новой жизни быстро загрязнилось и пришло в негодность. Видя, что Лярва не выносит ей новую, более тёплую одежду, а наступивший ноябрь всё более ощутимо давал о себе знать ночными заморозками, Сучка сама однажды ночью забралась в дом и стащила себе из шкафа какие-то старые кофты, юбки, шали и платки своей матери. Эти вещи она спрятала в дальний угол будки и периодически одевалась то в одно, то в другое, либо, в сильные морозы, напяливала на себя всё вместе. Когда собачий дух от этого тряпья становился невыносимым, девочка простирывала одежду в тех самых бочках с дождевой водой либо в корыте, находившемся во времянке, а затем сушила прямо на крыше будки. Лярва, кажется, не обратила внимания на пропажу некоторых вещей из дома и на то, что дочь стала появляться во дворе в её собственной старой одежде, а если и обратила, то отнеслась к этому факту с тупым равнодушием пьющего, катящегося по наклонной, вырождающегося человека, не интересующегося в жизни уже ничем, кроме водки.
Постоянное балансирование на краю нищеты и голода приводило к тому, что Лярва, спрятав подальше свою нелюдимость и злобность, выбиралась всё-таки временами из дома в деревню, а то и в райцентр, чтобы заработать. Она нанималась уборщицей в школу или деловой центр, работала и дворником в детском саду, и кассиром в общественном туалете. Иногда женщины-соседки приходили к ней и просили подменить их на работе, и если Лярва была в сознании и состоянии, то соглашалась.
Немаловажным источником дохода для неё оставались охотники, грибники и путешествующие туристы, которые хотя и редко, но всё же забредали к ней на ночлег. В таких случаях она брала деньги и за постой, и за то, что её дочь именовала словом «это». Чаще всего таковыми постояльцами были одни и те же люди – как правило, любители попьянствовать вдали от семей и отдохнуть от жён и детей в мужской компании, да ещё и с «особыми» услугами Лярвы. Эти клиенты иногда задерживались у неё довольно надолго, устраивая недельные и более длительные запои и оргии, в которых хозяйка пользовалась всеобщим «вниманием»… Посреди пролитой водки, пятен блевотины и удушающего сигаретного дыма, сотрясая округу неистовыми воплями и самыми похабными ругательствами, в доме Лярвы устраивались столь дикие и запредельные клоачные сцены, что нет ни красок для их щадящего описания, переносимого для чувств человеческих, ни слов для хоть сколько-нибудь литературного поименования.
Этот дом был клоакой, истинною клоакой всех окрестных мест, и знали об этом не только соседи и односельчане, но и на многие отдалённые районы расползлась уже липкая, позорная, гадкая слава о Лярве – слава, в которой со временем начали проступать мрачные, леденящие кровь оттенки чего-то уже и вовсе пакостного, жуткого и нечеловеческого.
Подобно тому как струя грязной воды, вливаясь в большой объём чистой, расползается в её толще и загрязняет её, так и дурная слава о Лярве растлевающе действовала прежде всего на ближайшее её окружение – на соседей. И метастазирование этой опухоли проявилось в том, что на огонёк к нелюдимой хозяйке крайнего сельского дома начали напрашиваться односельчане-мужчины. Это стало случаться как раз в ближайшую зиму, о которой речь ещё впереди. Поначалу Лярву удивляло и озадачивало неожиданное внимание соседей, которых она знала с раннего детства, но истинные их цели скоро стали ей очевидны. То один, то другой из них забредал под благовидным предлогом чего-то позаимствовать или обсудить новости, имея уже на руках бутылку водки, а в уме – готовность заплатить деньги. Затем он присаживался за стол по-соседски, заводил дружескую беседу за рюмочкой, после чего обыкновенно добивался своего без больших усилий. Неизвестно, легко ли дался Лярве такой перелом давно сложившихся отношений, однако она на этот перелом пошла, чем лишь усугубила нелестную молву о себе. Впрочем, её саму эти пересуды нимало, кажется, не беспокоили.
Сучка же воспринимала эту вереницу мужчин, «пользовавших» её мать, весьма прагматически для своего детского возраста, хотя такое восприятие и внесёт, быть может, нелестные и непривлекательные краски в портрет этой несчастной, поруганной, сызмала искалеченной души. Провожая взглядом очередного мужчину, входившего в дом и уединявшегося с её матерью, девочка думала так: «Ну вот, опять дядя пришёл к мамке за этим. Значит, даст ей денежку. Значит, и нам с Проглотом перепадёт чего-нибудь вкусного! Хоть не будем голодом сидеть.».
Поразительно ещё и то, что решительно все визитёры Лярвы, как односельчане, так и приходящие из леса гости, буквально все до единого, прекрасно знали после хмельных и задушевных разговоров с хозяйкой, что дочь её проживает в конуре вместе с собакой, иные даже и выходили специально во двор удостовериться в этом. И, узнав сию новость, все о ней не то чтобы забывали, но как бы отодвигали на второй план, полагая, что во внутренние дела между матерью и дочерью постороннему соваться нечего. Постепенно, с приходом зимы и с дальнейшим течением времени, создалась уникальная ситуация всеобщей осведомлённости о живущей в конуре девочке. Все об этом знали, и все молчали.
Но самым страшным в новой жизни девочки была даже не эта всеобщая и поголовная осведомлённость о ней. Самым страшным было то, что Лярве уже довольно скоро пришла в голову мысль посмотреть на собственную дочь как на источник дохода. И случилось это уже в конце ноября, с очередным визитом Волчары. В этот раз он явился один, и не с охоты, а проездом, возвращаясь из какой-то деловой поездки и решив просто свернуть с трассы в деревню и ещё раз овладеть беспомощной девочкой, не уходившей из его извращённых воспоминаний и фантазий.