Любимая песня космополита
Шрифт:
* * *
Это был прекрасный город. Единственный в своем роде. Двумя величественными горами он был прижат к теплому южному морю. Вычурные домики, отели, магазины начинались в десяти шагах от линии прибоя и поднимались на тысячу метров вверх.
Однажды я забрался достаточно высоко и оттуда около часа любовался невероятным сказочным видом – эти домики, как зверушки пришедшие на водопой, терпеливо стояли друг за другом, с завистью заглядываясь на корабли, катера и даже мелкие рыбацкие лодки. Ярко светило солнце и земля под его лучами безропотно испаряла солоноватую приморскую влагу. Было утро и испаряющаяся влага превращала воздух в перламутровое стекло. На моих глазах низенькие одноэтажные домики тяжело вздыхали известняковыми боками и спросонья щурили узенькие оконницы. Кипарисы потягивались и подравнивали свои ветви. А вышедшие на улицы люди казались медлительными, нехотя плывущими по воздушному течению птицами.
Это был чудесный город. Немилосердная жизнь гоняла меня по десяткам городов, по высокомерно насупленным столицам великих государств, по разоренным
В этом городе я стал потихоньку избавляться от единственной своей болезни – от врожденного абсурда моей жизни. Эту болезнь я получил по наследству и, мне кажется, я имею право винить ее во всем, что происходило со мной. Этот абсурд начался незадолго до моего появления. Начался он со случайной встречи моей будущей матери – палестинки по рождению, и отца – польского контрреволюционера, сосланного в Сибирь. Они были вместе несколько дней. Потом Адель, так звали мою мать, взяла у Мечислава, моего отца, адрес его родных и каким-то чудом добралась до Польши, где и произвела меня на свет. Проведя в Польше целый год, она исправно кормила меня грудью, но в один день собрала вещи и, оставив меня, уехала. Позже мои польские родственники объяснили мне, что она уехала сражаться с евреями, которые в 1948 году с благословения Сталина создали свое суверенное государство на палестинской земле. Больше я не видел своей матери. А отца помню только по фотографиям, которые показывала мне бабушка. Мы как раз в то время уезжали в Америку и бабушка пересматривала семейные фотоальбомы, решая, какие снимки брать, а какие выбрасывать. Она очень спешила уехать, предвидя, какие в скором будущем выстроятся очереди перед посольствами развитых стран. Правда, бабушка признавалась потом, что мы поспешили. Можно было пожить в Польше еще лет пять-шесть, но, как говорят на родине отцовской ссылки – «после драки кулаками не машут».
В Америке я получил достаточное образование, чтобы иметь обо всем собственное суждение. С Америкой же связано мое первое и, слава богу, последнее великое заблуждение о сути патриотизма. Поддавшись на «патриотические» воззвания, я оказался в первом эшелоне ограниченного контингента американских войск во Вьетнаме. Плывя по океану, мы пели прекрасные, бравурные песни. Чувствовали себя героями-конкистадорами. Мы плыли защищать хороших вьетнамцев от плохих вьетнамцев. Но мы-то не знали, что внешне хорошие вьетнамцы ничем не отличаются от плохих, как не отличаются внешне и хорошие американцы от плохих американцев. Прозрение пришло ко мне, но прежде я убил несколько «плохих» вьетнамцев, укокошивших моего приятеля. С трудом я тогда избавился от поразившей меня первобытной бациллы мщения.
Так я разлюбил Америку. Я ушел к «плохим» вьетнамцам. Я предложил им свою помощь. Хотел учить их английскому, польскому языкам. Но они просили меня научить их побеждать американцев. Так я разочаровался и в них.
Оказавшись меж двух воюющих сторон, я представлял собой третью невоюющую и этим, должно быть, сильно раздражал обе стороны. Обе стороны объявили награду за мою голову, которая в данном случае никакой стратегической или иной ценности не имела, тем более, что никакие секреты известны мне не были. И я бежал, скрываясь от всех вооруженных людей.
Я бежал несколько лет. Бежал в сторону Ближнего Востока. По дороге мне шесть раз предлагали участие в военных действиях за «правое дело». В пяти случаях отказаться было невозможно, отказ был равнозначен самоубийству. И я снова одевал какую-то военную форму, получал какое-то оружие и в очередной раз ожидал удобного момента, чтобы дезертировать из неизвестной мне армии. Однажды я забыл сбросить форму и несколько дней пробирался по руслу высохшей реки, пока не добрался до маленького селения. Я постучал в первую попавшуюся мне глинобитную хижину, хотел попросить воды. Открывшая дверь арабка так громко завизжала при виде меня, что в следующие две минуты за моей спиной собралась вся деревенька. Они так радостно галдели, показывая на меня пальцами к что-то рассказывая своим детям. Потом они начали меня одаривать лепешками и урюком. Дошло до того, что меня на руках отнесли в самую высокую хижину, где и оставили на ночь. Однако поздно ночью, когда я видел один из самых мирных своих снов, эти же люди меня растормошили, знаками показав, что мне надо срочно убегать. Когда я в темноте с мальчонкой-проводником выходил из деревеньки, до моих ушей донесся гул танков, подходивших с другой стороны. Мальчонка довел меня до русла высохшей речки и умоляюще заглянул мне в глаза, одновременно схватившись своей ручонкой за автомат. Я понял его просьбу и снял автомат с плеча. Пройдя километров пять, я услышал стрельбу со стороны покинутой мною деревни. Позже я сообразил, что причиной радости местных жителей была не снятая во время военная форма. После этого я стал внимательнее относиться к деликатному вопросу самовольного ухода из рядов неизвестных мне армий.
Как бы там ни было, но, спустя годы, я оказался на родине моей матери, где мне тут же повязали на шею теплый серо-белый платок и вручили короткоствольный автомат и несколько гранат. На следующий день я, будучи под контролем «однополчан», подорвал гранатой израильский
Следующий и последний мой фронт оказался в Афганистане, куда я вышел после недели пешего перехода по ущельям. Дехкане встретившегося мне на пути аула ласково приняли меня, накормили, напоили, а когда я уже заснул на заботливо постеленной мне циновке, добрые местные жители тщательно связали меня и поволокли на осле назад в горы. Очнулся я, когда какой-то европеец в чалме пытался заговорить со мной, используя полтора десятка незнакомых мне языков. Он был весьма озадачен, но когда я поинтересовался у него по-английски, чем я могу быть полезен, он радостно подскочил. Узнав, что я в некотором роде американец, европеец предложил мне развлекательную экскурсию в какое-то живописное ущелье, предупредив при этом, что мне придется взять с собой автомат, так как в ущельях сейчас много стреляют.
Эта экскурсия окончилась плачевно. Местные жители, с которыми мы шли, оглушили нас по дороге, связали и передали в руки какой-то джирге. Я так и не понял, что обозначало это слово. Во всяком случае это не было название местного суда или подобного карающего органа. «Джирга», представлявшая собой трех седобородых горцев, отвезла нас в городок, где случилось непредвиденное: такие же горцы расстреляли сопровождавшую нас «джиргу», перегрузили нас на других ослов и снова уволокли в горы.
В конце концов мы попали в то же ущелье, из которого отправлялись на «экскурсию». Вечером, оставшись один, я нашел какую-то военную форму зеленого цвета, которую горцы использовали вместо подушки. Я одел эту форму и спустился с гор. До сих пор я считаю, что это был самый разумный мой поступок в этой жизни. Около двух дней я спускался с гор и вышел к военному лагерю, в котором находились европейцы в такой же зеленой форме. Уже подходя к воротам, я заметил несколько притаившихся дехкан, вытаскивавших из длинного деревянного ящика небольшую ручную ракету. К этому времени я уже понял сущность восточного гостеприимства, поэтому снял автомат с плеча и попробовал их обойти. Увы, я так и не научился ходить незаметно. Первый же мой шаг был услышан правоверными и, слава Аллаху, что я успел разрядить в них автомат быстрее, чем они сообразили запустить в меня ракету. На стрельбу сразу же прибежали бойцы из военного лагеря. Четверо душманов оказались прошитыми одной моей очередью. Один из них уже был в гостях у Аллаха, другие только собирались. Симпатичные ребята в зеленой военной форме принялись меня обнимать. Потом подошел офицер, крепко поцеловал меня, при этом чуть не поцарапав мой нос жесткими усами. Мне дали медаль с нормальным европейским текстом. Кроме медали мне тут же объявили отпуск на 20 суток. Они подумали, что я – контужен, и поэтому не разговариваю с ними и не отвечаю на их вопросы. Меня отвезли на джипе в Кабул, а оттуда я уже был переправлен к морю, в самый удивительный, самый мирный в мире город. У этого города не было имени. У него было название:
ГОРОД ДЛЯ ОТДЫХА ГЕРОЕВ ВРАЖДУЮЩИХ АРМИЙ.
Это был прекрасный город. На моих глазах низенькие одноэтажные домики тяжело вздыхали известняковыми боками и спросоня щурили узенькие оконницы. Кипарисы потягивались и подравнивали свои ветви. А вышедшие на улицу люди казались медлительными, нехотя плывущими по воздушному течению птицами.
Через день после приезда у меня возникло впечатление, что я обрел давно утраченную родину. Я приехал утром. Вышел из машины и тут же увидел перед собой белый, как фата невесты, дом. Я подошел к нему и погладил ладонью известняковую стену, еще не прогретую восходящим солнцем. А потом соединил ладони в молитвенном жесте и ощутил приятную шершавость оставшихся на коже известняковых крупинок. Если ваша судьба не напоминала шарик для пинг-понга, то вы не поймете меня. Просто любая война ощущается сначала ладонями, потом глазами. Они приучают ваши ладони к холодному металлу, к гладким бокам снарядов, к грязи, в которую приходится бросаться во время обстрелов. Ваши ладони постепенно огрубевают и тогда может наступить самое страшное – атрофия чувственности, когда ваша ладонь не сможет отличить разгоряченный ствол пушки от нежной женской руки. Если это уже произошло – можете прощаться с жизнью, вам ее больше никогда не полюбить. Вам покажется, что жизнь – это короткая передышка между атакой и контратакой. Со мной, слава богу, этого не произошло. Я не дал приучить свои ладони к войне. И теперь меня радует каждое касание к дереву, к стене дома, к женщине, пытающейся понять меня. Я знаю, что я живой и это, пожалуй, главное.