Любимая улица
Шрифт:
У тети Домны Петрученковой ничего не болит. Она приходит к Саше порассказать, поговорить о том о сем. Для порядка она придумывает себе какую-нибудь хворь, но на самом деле здорова: сухонькая старушка с живыми бойкими глазками, зорко глядящими из-под низко повязанного платка.
— Константиновна, а что я тебе скажу! Приехала я к сыну Сергею в Москву. А сын говорит: «Спасибо, что приехала. Пойдем, покажу тебе метро». А мне под землю идти без интереса. На кой шут мне под землю? Ну, иду, гляжу большой дом. Рынок, думаю. Нет, нигде не торгуют. Ну, я и вошла.
Тетя Домна смотрит победно. Рассказы о том, как она навещала сына в Москве, у нее самые любимые.
Саша выглядывает в сени, там только один человек: почтарь Новохатний. Этот не рассказывает. Этот спрашивает. Ему все надо знать. Зачем Саша бросила Москву и приехала в Ручьевку? Замужем ли она? Развелась, что ли?
Он любопытен, как женщина. Отдавая Саше письма, он непременно спросит: «От кого? Какие в Москве новости?» А Саша уверена: он не хуже ее самой знает, о чем ей пишут. Письма, приходящие на ее имя, чересчур тщательно заклеены, никто в ее семье так не заклеивает конвертов.
— Что у вас болит, Павел Трофимович? — спрашивает Саша.
Новохатний садится, говорит задумчиво:
— Не можно ни пить, ни есть, очи ни на что не глядят. — И, не дожидаясь Сашиного ответа, добавляет:
— Какие в газетах факты и по радио передают насчет вашего брата медработника. Так прямо и сказано: изверги.
— Давайте посмотрю вас, — говорит Саша. — Отчего у вас очи ни на что не глядят. Ложитесь на лавку.
Новохатний не ложится. Он спрашивает:
— Как же такое, народ губили? А?
— Суд разберется, — отвечает Саша.
— Расстреливать их надо, палачей таких.
— Суд разберется, — снова говорит Саша. — Вы лучше скажите, Павел Трофимович, почему у вас очи ни на что не глядят?
— А вы боитесь правду сказать, Александра Константиновна. Я ведь вижу: не верите, что эти медработники людей убивали, а?
— Так как, будем лечиться, Павел Трофимович, или у вас уже ничего не болит?
— А еще вам письмо — видно, от деток, — говорит Новохатний и вынимает из кармана конверт, надписанный крупным Катиным почерком.
…Если бы Сергей Антонович был дома, по избам сегодня пошел бы он. Но его нет. И, окончив прием на медпункте, Саша идет «по вызовам». Март, еще холодно. И ветер ледяной. Саша идет по улице, глядя себе под ноги. Да, тихий день… Тихое село… Новохатнему не так надо было отвечать. Но Саша решила никогда не жалеть о том, что уже сделано. Нет ничего бесплоднее такого раскаяния — зачем сказала да зачем сделала. Темно, так темно, что, видно, скоро уже рассвет. Ба, кто это у тех ворот колет дрова?
— Дядя Петро, вы что это? Я же вам сказала: надо лежать! Говорили: знобит, дышать не могу, а сами…
— Отпустило трохи, я и вышел. Нет дров печку топить, жинка ругается.
Дядя Петро стоит перед ней в овчинной безрукавке, штаны заправлены в дырявые валенки. Он сейчас уйдет в хату, но только Саша скроется из виду, как снова выйдет и доколет дрова. Его не усторожишь. Тут почти все такие: тихие и упорные. Слушают, соглашаются, а делают по-своему.
…Бабушка Сергеичева лежит на кровати и смотрит на Сашу с мольбой и надеждой. Горница чистая. На стене ковер: замок с башнями, диковинные деревья, очень голубое небо и очень белые облака. У замка стоит женщина в пышной одежде, с цветком в руках.
— Донька, донька, ну скажи ты мне, что у меня за хвороба?
Как хорошо, что ей не надо отвечать. Она хочет услышать слово утешения, но боится не поверить в него и поэтому, не ожидая ответа, стонет:
— Ноги ные, шея ные. Пойду корову доить, а мои руки не берут. А доктор в больнице казав: «Рак у тебя. Или здесь помрешь, или дома». Донечка, лучше скажи мне все как есть. Ооо!
Саша сидит рядом тихо, похлопывая ее по плечу, и старуха, убаюканная, засыпает. Высохшее лицо ненадолго застывает в покое, тревожный, мечущийся взгляд пригашен опущенными веками, обтянутый лоб отсвечивает желтизной.
Теперь надо зайти к Коваленковым, там живет Лешин тезка. Мальчишка родился в тот день, когда уходили немцы. И его назвали именем бойца, который первый вошел в избу напиться воды. Это был танкист, и звали его Алексей.
Лешиному тезке уже девять. Сейчас он лежит в жару, губы у него запеклись.
— Ноги судорога бере, — говорит он, — и мурашки по телу полозиют.
Саша ставит ему горчичники, укрывает потеплее.
— Дует у вас из всех щелей, — говорит она, проводя ладонью по стенам, по раме крохотного оконца.
— Константиновна, да ты что! — говорит Лешина мать. — Я себя от счастья не помню — в избе живем! Ведь в ямах жили, а пришли домой, глядим, ни колочка не оставил. Голая земля, все пожег. В избе оно лучше, чем в яме, Ой, только бы не война!
О войне тут говорят так, будто она была вчера. Каждое третье слово война…
В оконце глядит фиолетовое небо, уже сумерки. Саша велит почаще поить Лешу:
— Есть у вас кусок сахару добавить в воду?
— Золовка из Минска полкило прислала. Мы — богатые.
— И мне сладенькой водички, — откликается с печки Лиза. Ей четыре года. Она сидит на печке и глядит оттуда, не желает спускаться вниз. Однажды Саша делала Лизе укол, и этого она простить Саше не может.
…Ну вот, а теперь домой. Вон оно светится, окошко Сашиного дома. Кто это маленький у калитки?
— Федя!
И он бежит ей навстречу, часто перебирая валенками в калошах. Она берет его в охапку и крепко прижимает к себе.
— Ну, дождался? — спрашивает Варя. Она орудует у печки, вытаскивает чугунок с картошкой. У стола уже сидят Николай с Олей. Только Сашу и ждали.