Любимая
Шрифт:
Иногда Сократ втайне подумывал, как дойдет молва о его стойкости и бесстрашии до Афин, как порадует и взволнует она Аспасию, но гнал от себя эти мысли, все еще надеясь, что сможет забыться, сможет разлюбить...
Как не излечила война Сократа от любви к Аспасии, так и не сбылись его надежды, что военное лихолетье снимет порчу с душ афинян. Мощная спартанская армия теснила афинское войско, окрестное сельское население хлынуло в Афины, чтобы укрыться за городскими стенами. Страшная скученность привела к голоду, к еще большему озлоблению горожан и обездоленных беженцев,
Не узнал Сократ родные Афины, когда вернулся. Кучи отбросов лежали прямо среди улиц, в них копошились истощенные дети и собаки с подтянутыми до хребта животами. Стены домов и храмов были исписаны оскорбительными надписями в адрес Перикла и афинского воинства. Театр Диониса и Одеон давно были закрыты, не до развлечений, не до зрелищ стало афинянам, а на стенах их были изображены столь чудовищные фаллосы, что вызывали они вовсе не смех и улыбку*, а омерзение и жуть.
Все чаще на площадях и рынках раздавались крики перебранок, а то и до драк доходило. То тут, то там из дворов доносились плачи прощания с умершими, но куда страшней было другое: со стороны некоторых домов уже разило мертвечиной, там вымерли целые семьи, и никто их не оплакивал, никто не спешил предать их тела погребальному костру...
И глаза у афинян были какие-то затравленные, полубезумные, А иногда, и нередко, можно было услышать хриплые нестройные песни, это горланили пьянчуги, залившие страх свой вином.
В одном из портиков, превращенном в свалку, среди бела дня увидал Сократ бесстыжее однополое соитие двух таких потерявших разум пьянчуг и был потрясен этим так, что рыдал в голос. А пьяные греховодники подумали, что он смеется над ними, и стали с бранью бросать в него всякий хлам из свалочных куч.
Шатаясь, едва сдерживая рыдания, брел воин-философ по ставшим чужими улицам Афин, не видя пути, ничего не желая видеть, пока не встретил столь же убитого горем Софокла. Старые друзья не сразу узнали друг друга, а узнав, не смогли даже обрадоваться.
Раньше всегда веселые и хитроватые глаза великого драматурга были теперь красны от слез, и клубился в них непроглядный мрак. Так же картаво, но уже едва связывая слова, сообщил Софокл, что сегодня в полдень умер Перикл.
До Сократа доходили вести, что мор забрал обоих сыновей стратега от первой жены, что убитый горем Перикл настоял на том, чтобы народное собрание признало его сына Перикла-младшего, рожденного от Аспасии, полноправным афинянином и его наследником, однако слышал, что недолго был утешен этим первый человек государства болезнь добралась и до него самого. Узнав об этом, Алкивиад и Сократ поспешили в Афины, да не решился философ сразу пойти в дом стратега. И вот - опоздал...
И боль эту дикую ни слезами, ни словами не унять: мигом иссушила она слезы, и любое слово в ее вихре огненном бедней вопля безумного и бессловесного, который вот-вот вырваться из нутра готов, нет сил сдерживать...
И побрели они, два горем убитых человека, две ярчайшие славы города, побрели, поддерживая друг друга на Акрополь, побрели туда, не сговариваясь, ибо только там сердца их надеялись найти отсвет прежнего величия Афин, только там хоть немного уняться могло в них пламя боли.
Дошли до Пропилеев и, не сговариваясь, подняли головы, взгляды устремили на фриз, тот самый, сотворенный когда-то Сократом, где проступали из камня гибкие фигуры трех юных танцующих Харит, трех вечных спутниц Афродиты: Аглаи, Ефросины и Талии, олицетворяющих блеск и процветание Афин, радость горожан.
Там, внизу, на грязных улицах, в давно не крашеных облупившихся домах мутно бурлило людское горе, заведенное на дрожжах нищеты, голода и злобы, там, в нижнем городе, последние судороги передергивали десятки умирающих, там проливала прекрасная Аспасия горькие слезы над застывшим трупом супруга, смерть которого надолго отнимала будущее у Афин, а здесь, на холме, на каменном фризе Пропилеев Акрополя торжествовали юность, радость и красота!
И сказал Софокл другу своему:
– А зря ты, Сократ, оставил ваяние...
И ответил тот хрипло, будто сухая щепка в горле:
– Зря я Афины надолго оставил... Должен был воевать за них здесь, в городе...
Быть может, и не понял его великий трагик, ибо думал уже о своем.
– Двадцать трагедий я сочинил...
– пробормотал он, - а только теперь узнал, что такое настоящее горе...
О своем думал и Сократ:
– Виновен я перед Афинами, перед Периклом: нельзя мне было город оставлять...
И танцующих юных спутниц Афродиты видели они смутно - сквозь слезы...
После смерти Перикла все никак не мог Сократ собраться с духом, навестить Аспасию. Сердце его с болью сжималось от жалости к ней, он искал слова, которыми мог бы ее утешить, но не находил их, потому и не шел к дому покойного стратега, опасаясь, что любовь к Аспасии прорвется, как солнечный луч сквозь тучи, в первом же произнесенном им слове, пронзит нахально благородный мрак скорби, оскорбит Ее, скорбящую, оскорбит память Перикла...
Чуть ли не каждый день вымаливая мысленно прощение у сошедшего в Аид старшего друга, Сократ никак не мог избавиться от любви к его жене, теперь уже вдове. Напротив, с каждым днем любил ее сильнее, хоть казалось - невозможно это...
И как прежде не давали ему забытья ни битвы, ни военные тяготы, вот так же не мог он забыться ни в долгих беседах с теми, кто называл себя его учениками, ни в жарких спорах на агоре, которые не всегда уже заканчивались победой философа: часто его просто не хотели слушать, осыпали бранью, осмеивали, а то и побивали порой.
Ученики диву давались: как это он, совсем недавно державший в руках оружье гоплита, терпеливо сносит оскорбления иных сограждан. Задевало это и посторонних: скототорговец Лизикл, увидав однажды, как прославленный мудрец получил на рыночной площади пинок, возмущен был до глубины души, убеждал Сократа, что необходимо подать в суд на обидчика, что никто не имеет право поднимать руку на философа, признанного гордостью Афин...
Сократ его не дослушал, хмыкнул:
– Так ведь он поднял на меня ногу!