Любимый ястреб дома Аббаса
Шрифт:
К концу его шепот стал уже еле слышным.
В принципе, разговор был неприятней некуда. И выкручиваться из него можно было только нападением, а не защитой.
— Я не буду извиняться за то, что родился в своей семье, повелитель, — таким же напряженным шепотом сказал я. — Так же как не буду плакать о том, что мне скоро исполнится сорок лет, и я уже никогда — никогда! — не стану двадцатилетним полководцем, у которого сто тысяч войска и который не знает поражений. Я им не стану, несмотря на все деньги моей семьи. Ни-ког-да!
И разыграв эту сцену, я сел прямо и чуть отвернулся.
А затем, в ответ на молчание, снова взглянул в эти горящие янтарным огнем глаза — и увидел, что юноша улыбается
— Ах, вот, значит, как. Странно все, да? — снова раздался его шепот. — Что ж, скоро час наших испытаний, Маниах. Не подведи меня, когда он придет. А потом, после — положи Самарканд к моим ногам, смелый человек. Ведь ты многое можешь. И нам с тобой, если мы вместе, не будет преград. Полководцем? Может, ты им и не станешь. Но царем? Почему нет. Посмотри на себя — ты же рожден для царства, не то что я. Захоти! Вот так все надо делать — здесь и сейчас, просто, без затей.
Я продолжал игру — смотрел в его глаза, не отрываясь. И все происходящее было ужасно грустно.
Бедный мальчик, думал я, и уже не притворно, а на самом деле остро ощущал свои будущие (рано или поздно) сорок лет. Ведь и правда о многом задумываешься, когда перед тобой всесильный полководец, который чуть ли не вдвое моложе.
И вот тебе, мальчик, лишь двадцать лет, у тебя уже стотысячная армия, у твоих ног — Мерв, Балх и еще Нишапур, а будет — кто знает — и Самарканд с Бухарой. Большой и прекрасный мир. А у тебя, его властителя, в глазах вопрос: этот мир мой, и что? Потому что никакие армии и никакие богатства сами по себе не принесут, скажем, того, что каждый день есть у смуглого мальчишки, ученика Бармака по имени Мухаммед: длинные ноги и руки отца, обнимающие тебя, и огромная книга, как замок наглухо запечатывающая эту конструкцию.
Нет, тебя не кастрировали, как тысячи других твоих собратьев. Но юноша, который имеет безграничные богатства, держит целый мир в руках — и не может им пользоваться, потому что не умеет даже читать, — не больше ли обижен жизнью, чем любой кастрат?
И сделать ничего нельзя. Поздно.
Или не совсем?
— Итак, Нанидат Маниах — ихшид самаркандский, — медленно выговорил я, пробуя эти слова на вкус — Авархуман, Тархун, Гурек… и вот — Маниах. Раз так, то — добро за добро. Теперь я скажу, что тебе может дать Самарканд. Он даст мир, который сегодня тебе не принадлежит. Много книг уничтожил зверь Кутайба, много умных людей угнал в рабство, как тебя. Но книги еще есть — на многих языках. Есть умнейшие учителя. Есть поэты и музыканты. И все это мы отдадим тебе. Если Самарканд будет свободным и процветающим, как раньше, — то ты удивишься, сколько таких людей появится в городе как из-под земли. Но мы, наша семья, и сегодня знаем лучших. У тебя есть еще время — что такое четыре-пять лет? Не только Мерв, Нишапур и Балх, но весь мир будет твоим, если ты заговоришь на его языках. Мечом мир можно только уничтожить или заставить себя бояться. Знанием ты заставишь мир улыбаться тебе. Придет другая жизнь, и эта жизнь возможна. Твои соратники смотрят на тебя сегодня со страхом? Это потому, что они не представляют, чего ожидать от юноши, которому в руки вдруг упали такая сила и власть. И который не ведает даже того, что знают обычные мальчики торговых семей Согда, которых с пяти лет учат языкам Бизанта, Ирана, Поднебесной империи… А мы сделаем так, что они будут смотреть на тебя с уважением и восхищением. Как на самого просвещенного из эмиров в империи халифа. Этого не дадут тебе мечи твоих воинов. Но можем дать мы. Выбирай и ты, хорасани.
То, что с ним сделали мои слова, больше всего поразило меня самого. Юноша содрогнулся, еще и еще раз. И, наконец, лег навзничь на подушки, мучительно зажмурившись и закинув лицо к полупрозрачному пологу шатра. От складок в углу глаза вниз, к черному шелку подушки, среди пепельной охотничьей пыли прочертила дорожку счастливая слеза.
— Другая, новая жизнь… Я знаю, что ты говоришь это искренне. И не забуду, не забуду, — выговорил, наконец, он, все так же закинув лицо.
А мне было не менее грустно. Зачем же тогда все эти тысячи воинов, скачущих по дорогам и оставляющих за собой жирный дым пожаров и впитывающуюся в дорожную пыль кровь? Зачем, если можно двум людям скрыться от жужжащей голосами мошкары жары полдня, поговорить тихими голосами — и изменить, действительно изменить своими словами мир?
— Маниах, ты, говорят, тут кого-то или что-то ищешь? — вдруг другим голосом сказал Абу Муслим, не открывая глаз.
У человека с такой властью не надо стесняться просить — даже если он моложе тебя почти вдвое, вспомнил я чьи-то мудрые советы.
Никогда и ничего не проси — пусть предложат сами, и ты получишь лучшую цену, возразил в голове чей-то другой голос, похожий на почти забытый мною голос отца.
Не говорите об убийцах, ему это может не понравиться, зазвучал голос Бармака.
— Благодарю, повелитель, это пустяк, и с ним я справлюсь постепенно сам, — ответил, наконец, я. — Ищу одну женщину. Она очень нужна нашему торговому дому. Женщина, которая… ее зовут Заргису… Это длинная и сложная история… Пусть вас не беспокоит это дело. Но если… если она попадет к вам в руки…
— Тебе нужна одна эта женщина? Только она? — с недоверием выговорил, наконец, Абу Муслим. — Вот эта самая, которая… так хорошо всем здесь известна? А скоро ли она тебе нужна?
— У меня есть время, — мужественно отвечал я.
— Если так…
И Абу Муслим трижды по два раза хлопнул в ладоши.
Я даже испугался того, что происходило в этот момент у меня в груди. Потому что было бы предельно глупо, в мои-то годы, упасть здесь и сейчас на ковер с серым лицом и не встать.
Нет же, не может быть — чтобы вот так, в одно мгновение, откинулся полог шатра, и ты получил бы все, что хотел. Она здесь? Она сейчас войдет?
Но хотя полог, действительно, откинулся, к нам шагнул все-таки мужчина. Или — судя по походке — такой же юноша, как Абу Муслим. Тот самый, кто закрывал лицо полупрозрачным покрывалом, как женщина.
И вот тут мне пришлось испугаться еще больше. Распрямляясь, он откинул покрывало, и я чуть не закричал, увидев уже знакомый мне ужас: сожженное, изуродованное лицо, глазное яблоко, выступающее из лишенной ресниц бледно-розовой плоти… Дикая, жуткая сцена в винном доме, хруст грудной кости великого винодела, солдаты, помогающие друг другу развязать завязки штанов…
— Посмотри, Хашим, что такое выходец из хорошей семьи, — слышал я сквозь стук сердца молодой голос сзади себя. — Он даже не дернул щекой, увидев тебя. Маниах, перед тобой человек, который хотел слишком много знать. Колдовство, однако, до добра не доводит. Ты думаешь, что он случайно упал лицом в огонь. Но на самом деле перед нами человек, изучавший тайны алхимии. Слил две жидкости вместе, нагнулся посмотреть, не вылезут ли оттуда мелкие иблисы — а тут пена бросилась ему в лицо… Вот теперь носит на солнцепеке эту женскую тряпку — иначе солнце сожжет его за миг… И занят у нас тут этими самыми делами, о которых ты только что заговорил…
Я молчал.
— Хашим, что ты скажешь на то, чтобы потом — попозже — отдать моему другу Маниаху женщину по имени… как там?
— Заргису. Или просто Гису, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал.
Жуткий глаз Хашима встретился с взглядом Абу Муслима. Казалось, что эти двое как бы молча переговаривались друг с другом.
— Мы с Хашимом хорошо понимаем друг друга без слов, верно? — вдруг звонко рассмеялся юный полководец. — Что ж, придет время — если нам всем очень повезет, — и ты ее получишь.