Любовь фрау Клейст
Шрифт:
По завещанию, как прочитал Трубецкой, все деньги от продажи картин после смерти Жоржа Пшехотского переходят в распоряжение специализированной школы для подростков женского пола с преступными наклонностями и душевными болезнями, расположенной в штате Нью-Йорк.
Расставшись с профессором Пшехотским, Трубецкой приехал обратно в университет, надеясь, что в нем по случаю приближающегося Рождества никого нет. Однако дверь в кабинет Бергинсона была открыта и виден был он сам, в клетчатой пушистой курточке, надетой на рубашку, и громко, на весь пустой коридор, смеющийся в телефонную трубку.
«И
Бергинсон заметил его и приветливо закивал головой, не переставая смеяться в трубку. Трубецкой помахал в ответ и быстро затворил свою дверь, давая этим понять, что предпочитает одиночество.
Ему хотелось еще раз продумать свою встречу и свой разговор с Пшехотским. Когда он вспоминал о том, что два часа назад худой, с изящно подстриженными усами старик предложил ему перевезти через границу картину одного из самых известных русских художников, украденную из Русского музея, его моментально бросало в жар. Но вслед за этим он вспоминал, что ведь и он знал заранее, зачем именно его пригласили в этот дом, и все-таки поехал туда. Более того, он прекрасно помнит, как при имени Филонова в его голове мелькнула совсем уже подлая мысль, что десять тысяч, которые, по словам Катерины, предлагает Пшехотский, совсем не такие уж деньги за вывоз подобной картины.
Все это говорило только о том, что сам Трубецкой был на волосок от нравственной гибели, и неважно, в каком обличье является нам искуситель и враг человечьего рода, а важно, насколько ты близко его подпускаешь.
Он не успел сформулировать до конца свою мысль, как зазвонил телефон.
— Могу я зайти, Адриан? — голосом профессора Бергинсона, слегка ослабевшим от долгого смеха, прошамкала трубка.
Войдя в кабинет Трубецкого, он плотно уселся на стул, всем своим видом показывая, что зашел не на одну минуту.
— Возьмите взаймы у меня пять-шесть тысяч. Мне кажется, так будет лучше.
От удивления Трубецкой выронил изо рта незажженную сигарету.
— Откуда вы все это знаете, Бэн?
— А я ничего и не знаю. — Бергинсон улыбнулся своей мягкой и застенчивой улыбкой. — Я просто заметил, что вам нужны деньги.
14 марта Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Самое ужасное, что ему напоследок стало жалко меня. Сейчас хожу и мучаюсь: как же я не смогла скрыть от него своей раздавленности? Первые несколько дней я действительно чувствовала себя так, как будто все мои органы лежали во мне раздавленными и кровоточили.
Подумай, ведь он же молчал до последнего! Не может быть, чтобы он решился на это накануне своей выписки, правда? Значит, каждый раз, когда я сидела у его кровати, он предавал меня. Каждый раз, когда говорил, что ему хорошо оттого, что я прилетела, он мне лгал. Луиза считает, что он нездоров психически и не отвечает за свои поступки, но все это чушь. Мне не только не жалко его, но у меня все, связанное с ним, вызывает теперь одно отвращение.
Его выписали в пятницу. Я договорилась с Луизой, что мы до отъезда поживем у нее, а она переедет к маме. Но я сразу сказала, что это не продлится долго, потому что собиралась немедленно заказать билеты.
Пришла в Склиф в четверг утром. Он на костылях ходил по коридору. Я увидела его издалека и ужаснулась: от него осталась ровно половина, он весь поседел, потускнел и сгорбился. На самом деле сейчас он уже может обходиться без костылей, но ему страшно, и он чувствует себя так, как будто идет по льду. Как только он начал вставать с постели, он сразу же стал надевать джинсы и рубашку, стараясь не выглядеть больным, но лучше бы уж он ходил, как все — в пижаме или в халате — не было бы так очевидно, насколько он изменился.
Увидел меня, остановился. Я подошла.
— Давай, — говорю, — соберем твои вещи и книги, я все унесу сегодня, чтобы завтра, когда я приеду за тобой, нам было бы легче.
Он побледнел, и вдруг у него чуть-чуть выступила пена в уголках губ.
— Тебе не нужно приезжать сюда завтра.
Я вся похолодела.
— Я отсюда поеду прямо к ней.
Не помню, что я сказала. Что-то ужасное. Кажется, я сказала:
— Скорее бы ты уже сдох! Зачем же ты так меня мучал!
И сразу зарыдала. Если бы он хоть немного подготовил меня к этой новости! Но так же нельзя!
Он стоял, опираясь на свои костыли, и трясся всем телом. Из палат стали выглядывать больные, медсестры засуетились.
— Хотите водички? Попейте водички!
Я попила водички. Одна из медсестер обняла меня за плечи, увела в ординаторскую, у меня была истерика. Потом туда же, в ординаторскую, пришел Гриша, и нас оставили вдвоем.
Тут он сказал, что ему жалко меня, и я вся взвилась.
— Тебе меня жалко? — переспросила я. — Да это же счастье, что наконец от тебя избавлюсь! Ты видел себя хоть раз в зеркале? Зачем же мне эти мучения с тобой, ты не знаешь?
Он заплакал.
Я никогда не видела его плачущим. Значит, он действительно так болен, что ему ничего не стоит заплакать! Он плакал, как плачут мужчины, то есть давясь слезами и стараясь как можно быстрее проглотить их, и плач его был похож на тихий собачий лай.
— Ты прекрасная, чудная женщина, — бормотал он сквозь этот свой лай. — Ты умная, красивая, добрая, но я уже много лет был так несчастлив с тобой, я уже не могу…
Опять ведь он лгал мне! Ведь это неправда! Мы были с ним счастливы, пока я не заболела и мне не оттяпали грудь!
— Ты испугался, что тебе придется жить с калекой? — спросила я. — А вот Бог тебя самого наказал! Теперь ты калека! Смотри: на ногах не стоишь!
— Да, да, говори все, что хочешь! Ты можешь меня оскорблять. Разве я не понимаю, каково тебе сейчас?
Лучше бы он сразу убил меня! Я правду говорю. А он меня убивал медленно и при этом еще причитал надо мной!
— Так ты был несчастлив? — переспросила я. — И как же никто не заметил? А то бы тебя пожалели!
— Меня и жалели. Когда меня спрашивали о ребенке и я говорил, что ты пока что не хочешь детей, а я не хочу тебя принуждать, меня тогда очень жалели!