Любовь и бунт. Дневник 1910 года
Шрифт:
Летом 1910 года Софья Андреевна была одинока. Старшую свою дочь Татьяну она любила и даже побаивалась, но та жила отдельно. Свою младшую дочь Александру она считала разлучницей и предательницей, между ними случались острые стычки. Александра не раз просила мать не мучить отца, с такой просьбой к Софье Андреевне обращался даже Лев Львович. Но мать не слышала своих детей. С другими людьми, приезжавшими в Ясную Поляну, Софья Андреевна бывала резка, она не столько притягивала их к себе, сколько отталкивала.
Единственной ее поддержкой были сыновья Андрей и Лев, но они только подливали масла в огонь. Вернувшийся из Парижа Лев Львович, ссылаясь на мнение скульптора Огюста Родена, у которого брал уроки, дерзко заявил при отце, что и думать-то не надо: «все ясно, все давно разрешено» (в записи В. М.
Ситуация накалялась день ото дня. Лев Львович, демонстративно встав на сторону матери, по свидетельству Феокритовой, подслушивал и передавал Софье Андреевне услышанное, вмешивался в хозяйственные дела и спровоцировал ее разбирательство, предпринятое через приказчика и урядника, с ясенскими мужиками, косившими рожь. Один раз Лев Львович, защищая мать, оскорбил отца, а позднее упрекнул его в том, что тот, не согласуя свои поступки со своим же учением, непоследователен. И в разговоре с младшей сестрой, зная о ее безоглядной преданности отцу, Лев безжалостно заявил, что иногда его ненавидит. В день посещения врачей Лев Львович высказался вполне определенно: не мать надо лечить, а отца, сошедшего с ума. Андрей Львович, по свидетельству В. М. Феокритовой, выкрикивая, что любит мать и ненавидит отца, был солидарен с братом и утверждал, что выживший из ума старик своим непротивлением и проповедью добра вызвал у сыновей злобу и презрение [32] . Братьев Льва и Андрея, не привыкших ограничивать себя в средствах, чрезвычайно волновал вопрос о существовании завещания, о чем они допытывались у Александры, а также – об открывающейся в перспективе возможности опубликовать и выручить хорошие деньги за еще не опубликованные толстовские художественные произведения (повести «Хаджи Мурат», «Отец Сергий», «Фальшивый купон»).
Летом 1910 года сыновья Лев и Андрей, в то время уже духовно чуждые Толстому, вызывали у него тревогу, а иногда и глубокое раздражение. Особенно тяжело ему было присутствие сына Льва, в котором он видел одну поверхностность и самодовольство. В своем дневнике Толстой записал: «Сыновья, Андрей и Лев, очень тяжелы, хотя разнообразно, каждый по-своему» (58, 84). Для Толстого оставить наследство Льву, Андрею, а также Михаилу – способствовать их дальнейшей распущенности, увеличивать зло.
Толстой, с болью переживая саму ситуацию противостояния и борьбы в своей семье, записал в дни совместного пребывания Андрея и Льва в Ясной Поляне: «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела, и противна мне. <…> В теперешнем положении моем едва ли не главное нужное – это неделание, неговорение. Сегодня живо понял, что мне нужно только не портить своего положения и живо помнить, что мне ничего, ничего не нужно» (58, 129–130). Толстой был твердо уверен: злом нельзя бороться со злом.
Толстой был удивительно мужественен, терпелив и заботлив в общении с женой. После бурной ночи с 10 на 11 июля, боясь не успеть переговорить со своим окружением, он оставил для всех записочку, призывая не отвечать Софье Андреевне злом на зло: «Ради Бога, никто не упрекайте мама́ и будьте с нею добры и кротки. Л. Т.» (82, 71). В толстовском дневнике есть пронзительная запись от 3 сентября 1910 года: «Дома также мучительно тяжело. Держись Л[ев] Н[иколаевич]». И добавлено: «Стараюсь» (58, 99).
При этом тогдашнее отношение Толстого к жене не было однозначным. Он оставался верен своим представлениям и в самом главном жене не уступал. Вместе с тем, раздумывая над происходящим, он прежде всего обвинял себя за грехи молодости. После тяжелейших истерических сцен Софьи Андреевны он заставлял себя преодолевать неприязнь к жене. В отличие от других, он полагал, что она больна и нуждается в заботе, что ее
Ситуация семейного раскола и борьбы постепенно затягивала в свою орбиту многих людей – и самых близких, и единомышленников, и яснополянских гостей. В ее центре находился Лев Толстой. Он стоически переживал происходящее, изредка позволяя сказать себе: «От Черткова письма с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех» (58, 138). Уйти и спокойно умереть.
В то же время Льву Толстому были открыты иные горизонты. «Любовь – говорил он, – соединение душ, разделенных телами друг от друга. Любовь – одно из проявлений Бога, как разумение – тоже одно из Его проявлений. Вероятно, есть и другие проявления Бога. Посредством любви и разумения мы познаем Бога, но во всей полноте существо Бога нам не открыто. Оно непостижимо, и, как у вас и выходит, в любви мы стремимся познать Божественную сущность» [33] .
И Толстой находил в себе силы оставаться собой и продолжал жить по своему разумению, его ви́дение бытия было несравненно шире и богаче. Восьмидесятидвухлетний Толстой, как и прежде, жил напряженной духовной жизнью, много размышлял, читал, перечитывал любимых философов и писателей, продолжал писать и заниматься составлением книги «Путь жизни», вел дневники, был полон новых художественных замыслов. Его чтение оставалось многоохватным: от работ по психиатрии, философии до новинок французской художественной литературы. Круг интересов был, как всегда, широк. Толстого занимал вопрос о составе книг в библиотеке для народа, и он занялся сортировкой книг издательства «Посредник» для народного чтения, отбирая самые необходимые. Он полемически откликался и на знаковые культурные события, в октябре, к примеру, осмысляя популярность Достоевского как особый, требующий к себе внимания культурный феномен. До конца своих дней испытывая глубокий интерес к жизни, Толстой, как и прежде, общался с широким кругом людей. Для него были дороги не только диалоги с единомышленниками и рассказы интересных гостей Ясной Поляны, но и разговоры со случайно встреченными людьми из народа. Он получал много писем, часто от незнакомых людей, и старался не оставить их без внимания, каждому ответить лично или через помощников. Любил длительные прогулки верхом по своим любимым местам, а вечерами сражаться с Гольденвейзером в шахматы и слушать музыку в его исполнении. Кипучую деятельность Толстого время от времени приостанавливало только физическое недомогание.
Толстой, в решении материальных вопросов своей семьи проходя по тернистому пути от шекспировского короля Лира, раздавшего свою собственность, но все-таки не по своей воле порвавшего с ней до конца, – до отказавшегося от нее в полной мере Франциска Ассизского, стремился к радостному приятию мира. Современный исследователь справедливо пишет: «Надо думать, Франциск „передал“ Толстому опыт внутреннего преображения реальности в перспективах и проекциях подлинного узрения» [34] . Толстой как-то заметил В. Ф. Булгакову: «Когда живешь духовной жизнью, хоть мало-мальски, как это превращает все предметы! Когда испытываешь чье-нибудь недоброе отношение и отнесешься к этому так, как нужно, – знаете, как говорил Франциск? – то как это хорошо, какая радость!» [35]
Стеклянный дом
Татьяна Львовна Сухотина вспоминала: «Наш дом был стеклянным, открытым для всех проходящих. Каждый мог все видеть, проникать в интимные подробности нашей семейной жизни и выносить на публичный суд более или менее правдивые результаты своих наблюдений. Нам оставалось рассчитывать лишь на скромность наших посетителей» [36] .
Свидетелей и хроникеров событий 1910 года в семье Толстых было предостаточно. 14 июня Булгаков отметил: «Беседа шла в столовой при всех. Тут же записывали за Львом Николаевичем четверо и даже больше людей: Владимир Григорьевич, Алеша Сергеенко и другие. Этакое старание было даже неприятно, и я нарочно ничего не записывал» [37] .